1918
Тюремной невестой мне досталась барышня из обсерватории, я спросил ее через решетку: «Как звезды?» Она ответила: «Звезды сегодня большие, все небо открыто, за ночь много потеряется тепла через лучеиспускание в межпланетное пространство, и завтра будет сильный мороз».
Двенадцать Соломонов нашей редакции, запертые в тюрьму в часы, когда они пишут обыкновенно статьи, — вскакивают с коек и вместо писания начинают между собой политический разговор о фундаменте власти и увлекают с собой в политику энтомолога, музыканта, собирателя византийских икон и разных чиновников-саботажников: из банка, из министерства.
со всеми хроникерами, корректорами, конторщиками редакции и типографии и со всеми случайными посетителями редакции и даже теми, кто зашел в контору газету купить, — были внезапно арестованы в 3 часа дня 2-го января.
Во время ареста три присутствовавшие в редакции члена Учредительного Собрания сказали:
— Мы члены Учредительного Собрания.
И про меня кто-то сказал:
— Это известный писатель!
— Как поживаете — привыкли?
— Да, обострожился.
Когда нас из редакции перевезли в тюрьму, то нас встретила в настроении заключенных повышенная уверенность, что большевистский строй рушится. А мы ничего не знали...
Дали по бутерброду с икрой.
— Для чего это кормят?
— А так: хорошо!
Ха-ха-ха! Вот так еда, перед чем?
Окружной инспектор еще говорил:
— Если так велико падение русского человека, то, значит, и есть какая-то большая высота, с которой он падает.
Демократическая интеллигенция пережита была еще до революции, и потому опоры в высшем не было, и оставалась ей одна демагогия, — когда море взбушевалось, то они ставили паруса и плыли по ветру, и не было нигде маяка.
Каждый день в нашу камеру приносят «Правду», и любители, ругаясь, отплевываясь, читают ее вслух, и все корчатся от муки [нравственной], когда приближается этот сосуд.
И сторож
— Читали из «Биржевки»: про автономию каждого из трамваев!
Генерал вскочил:
— Это сумасшествие.
Генерала следователь спросил: «Я вашего дела не знаю, скажите, в чем вы чувствуете себя виноватым?» — и вообще вежливость, из которой глядит виселица.
Ловили сетями гидру контрреволюции и поймали какого-то Капитана Аки, и вовсе он даже не капитан был, но в его греческой фамилии Капитанаки для арестующих ясно послышался «капитан», его, как подозрительного, арестовали и написали ордер в тюрьму: «Препровождается Капитан Аки».
Самое ужасное при ловле сетями, что человек тут нем становится как рыба и арестующие не могут понять исходящих из уст его звуков. Как объяснить арестующему про греческую фамилию
Мир отражается иногда в капле воды. Когда свергли не хлыстовского, а общего царя, хотелось думать, что народ русский довольно терпел и царь отскочил, треснул, как стручок акации трескается летом и на землю падают семена, так и Щетинин отскочил, когда для секты «Начало века» наступило летнее время их жизни.
Но, кажется, чувства мои ошибались: не до конца еще натерпелся народ, и последний час, когда деспот будет свергнут, еще не пробил — чан кипит.
Я написал ему в шутку: «По твоим письмам видно, что ты хочешь совершенно разрушить наше правописание, напиши мне, кто тебя этому учит и к какой ты в гимназии принадлежишь партии».
Мой мальчик отвечает: «Милый папа! Я ничего не хочу разрушать: поведение мое 5. Оно само рушилось. А к партии я принадлежу к обыкновенной, папиной, где ты сам пишешь, к партии специалистов-революционеров».
Вчера получил один дорогой немецкий журнал и был поражен: журнал выходит теперь в совершенно таком же виде, как десять лет тому назад. Продается почти по такой же цене! Значит, война и голод у них только на поверхности, а внутри все сохраняется. Их дети учатся, писатели, журналисты, ученые, педагоги — все неустанно работают. Вот как дойдет до буквы ⅛ — вот так... У нас же никто ничего не делает: буржуазия чистит улицы, студент торгует газетами, крестьяне лежат, рабочие частью на фронте, частью в тылу. Значит, в самом деле, мы — совершенно пустое место в мире.
народ не желает управляться пророками, а хочет царя.
Культуру я понимаю как связь людей всех, живущих и у нас и повсюду. Что бы ни делали евреи злого — их злость не может иметь много силы, потому что они в связи со всем миром. Мы, пишущие люди, знаем это хорошо по себе: я написал книгу или картину, кто первый понял ее цену? еврей! Пусть из своих барышей он издал мою книгу и купил картину — все равно: он помог делу связи людей, делу культуры.
Последние дни доживает русская революция, и в печати появилось новое выражение: гибель социалистического отечества.
Вся-то пыль земная, весь мусор, хлам мчится в хвосте кометы Ленина...
Во все небо раскинулся хвост кометы революции, и в красном свете ее люди танцуют.
Найти другое слово вместо «культура»: связь, как-то из этого сделать надо.
Большевизм — вера: потому правильны гонения на газеты; вера против культуры, только это вера не планетная, а кометная.
Многие очень боялись столкновения планеты Земли с какой-то большой кометой в каком-то году, а другие говорили, что от этого ничего на земле не случится, третьи говорили, что и сейчас мы уже находимся в кометном хвосте.
Социалистическое отечество или Шмульный Институт.
Случайность стала законом, случайно вы попадаете в тюрьму, и случайно под пули, и случайно, отправляясь в Москву, вы замерзаете в поезде. И вот теперь, православный христианин, твой ответ, который готовил ты дать при конце, — кому он нужен? Никто не спросит тебя: случайно пропадешь!
Так размышляю я про себя, а старушка будто в ответ мне:
— Пропадешь, батюшка, ни за что, и зароют тебя, как собаку, на Марсовом поле.
А еще весной собирал вокруг себя Максим Горький художников и писателей, чтобы прославить Марсово поле в веках. Он мне сам говорил:
— Если только осуществится — в мире ничего подобного не было, вот какой памятник выстроим.
Так было весною, а осенью старуха:
— Как собаку, на Марсовом
28 Февраля. С Козой ходили по рынку и говорили о скорой дешевке немецкой.
— Вот, — говорю, — Коза, скоро оденешься.
— Оденусь! — отвечает, — а то вчера познакомилась с гардемарином, идет, провожает меня: он гардемарин, а я замухрышка!
— Скоро, — говорю, — тебя германский лейтенант провожать будет, как, пойдешь?
Чуть замялась и...
— Пойду, — говорит, — если человек хороший, отчего же не пойти, ведь главное человек, какой человек, не правда ли? А ты как, дядя Миша, неужели ты националист?
— Какой же я националист, — говорю, — но он с оружием и славой победителя, одно слово: немец-лейтенант, а я писатель побежденного бессловесного народа без права писать даже. Если ты его предпочтешь, я сделаюсь националистом.
Кажется, единственный человек, который что-нибудь выводит (логически думает), — это Ленин, его статьи в «Правде» — образцы логического безумия. Я не знаю, существует ли такая болезнь — логическое безумие, но летописец русский не назовет наше время другим именем.
Война слов, как я назвал когда-то словоточивое Демократическое совещание, ныне, накануне вторжения немцев, продолжается с величайшею силою. Политическим говорунам и газетным писателям кажется, например, необычайно важным открытием, если они назовут войну восстанием.
Представьте себе маниакально («безумно») влюбленного человека, который может общаться с возлюбленной только письменно.
После занятия Двинска, я слышал, говорили: «А сахар в Двинске стал 16 копеек за фунт». После занятия Пскова в «Правде» стали изображать, как в начале войны, германские зверства: будто бы всех мужчин до 42 лет отправили в Германию. А мужчины до 42 лет свободно выезжали из Пскова и рассказывали, что все это вранье: немцы никого не трогают, и продовольствие стало превосходное. (Ремизов распространяет, что раздают бесплатно по коробке ревельских килек, а есть без хлеба.)
немцы же, напротив, бросают воззвания о том, что несут народу порядок. Это своего рода удушливые газы мещанства. Сначала огнем и газами, а теперь пудрой.
вижу сейчас к чему-то черную гору в степи, Карадаг. Мы едем вдвоем с охотником киргизом орлов ловить, беркутов. У меня в руке сеть, у него свежевынутое дымящееся кровавое сердце убитого горного барана Архара. На верху горы Карадаг живут беркуты, в домике мы ставим ловушку и кладем в ней кровавое сердце. Долго мы караулим в пещере. Вдруг орел выплывает спокойно так, будто запущенный детский змей, сделал круг и сразу сверху летит камнем, так что шум от него, и падает на кровавое сердце. Мы бросаемся к нему, запутался крыльями, голову запрокинул, клюв открыт, шипит, глаза — черный огонь. Хали живо его уматывал сеткой и, не разбираясь, на седло, и опять мы едем с добычей в аул.
И вот как мы орла приучаем к нашему делу: ловить зайцев, лисиц. В юрте от стены до стены мы протягиваем бечевку. На бечевку сажаем орла, привязываем лапы к бечевке, на голову надеваем кожаную коронку и закрываем ею орлиные глаза. Слепой сидит орел на веревочке, а киргизы нет-нет — и пошевелят веревочку. Орел дернется. Еще пошевелят — еще дернется. Вокруг всей юрты сидят киргизы на подушках, смотрят на орла, и все подергивают за веревочку, и орел все дергается, все дергается. Ночь наступает, гости расходятся, и, уходя, каждый пошевелит веревочку, и орел каждый раз дернется. Ночью, кто выходит баранов посмотреть, волков пугнуть — непременно пошевелит веревочку — орел и ночью не знал покоя. А утром опять все, кто входит, кто выходит — все дергают. Есть не дают и день и два, только дергают. У орла уже и перья пошли в разные стороны, нахохлился, голову клонит — раз, два, вот-вот повалится
и будет висеть. Качнулся, справился. Еще раз качнулся, еще раз справился. Тогда открывают кожаную коронку, показывают орлу кусочек вываренного или белого мяса — только покажут! А потом дадут съесть. И потом опять на глаза корону и опять шевелят, дергают целый день веревочку. После белого мяса показывают красное, кровавое, дымящееся и пускают орла.
— Ка! — кричат. — Ка! — как собаке.
И орел, как собака, идет за кусочком мяса по юрте. Киргизы сидят на подушках, хохочут. Орел взял кусок, другой.
— Ка! Ка! — кричат.
И орел за каждым идет, у кого есть кусочек мяса. На лошади сидит киргиз, покажет кусочек:
— Ка!
И орел к нему на седло.
Вот заяц бежит, взлетает орел, кидается орел на зайца, когти впустил, кровь льется — сколько ему бы клевать!
— Ка! — кричит киргиз.
Показывает припасенный кусок.
И орел добычу бросает богатую из-за пустого куска — задергался, ручной орел.
А киргиз спешит, зайца себе берет.
Так вспоминаются теперь этими днями и ночами ловцы орла, и думается: вот теперь и русский народ как задерганный орел-беркут (так теперь немцы русских ловят).
Утро — иду, весна! Только калоши худые. Светится небо, все ликует, а голубей на улицах ни одного: выловили или сами подохли.
Смотришь на человека: вот он идет по улице — ну что в нем хорошего? Жалкого вида человечек, одна из крошек упавших съеденного пирога когда-то великого государства Российского — тошно смотреть!
И так тоже подумаешь: а ведь он и раньше такой был, только покрыт был покрывалом великого государства Российского, покровы упали — и вот он, человечек, весь тут налицо, ковыляет себе и ковыляет. Что от него убыло? Такой он и был, такой он и есть: вся правда налицо. И так всё, оказалось теперь, — это великое число лентяев, негодяев, воров и убийц, скрытых раньше под кровом империи, — так это и раньше было, это и есть правда нашей жизни, значит, все, что случилось, — мы увидели правду.
Снились мне какие-то, не вспомню какие, добрые и умные звери, между ними была и моя собака Нептун, и как-то эти звери — не помню, как — помогали людям в их ужасных падениях, выводили их и доводили до состояния своего, гораздо более высокого, чем нынешнее человеческое.
Одни верили в народ, поклонялись народу — что теперь от народа осталось? Другие верили в человека — что теперь от человека осталось, «где человек»? И третьи верили в себя — эти раздеваются теперь: оказывается, вера их была не в себя, а в одежду свою, они теперь снимают одежду, а за ней другая показывается, как из большого красного пасхального яйца — синее, потом откроешь — зеленое, и все меньше, меньше до последнего желтенького [пупышка], который уже не раскрывается.
Думали — Москва, пропала Москва, думали...
Думали — крестьяне, пропали крестьяне, думали — казаки, пропали казаки, думали — Москва, фукнула Москва, Дон, Украйна, и остались немцы и голые Советы солдатских дезертиров и безработных рабочих.
Хотели делиться и равняться по беднейшему, безлошадному, но тогда пришли безногие и безрукие: «Как же, — говорят, — нам быть, равенство не получается». Думали, думали, как тут быть, и решили обрубить себе руки и ноги... Обрубили и когда потом хотели на работу идти, смотрят — а идти-то не могут: ног нет. Стали допытываться, как же подойти к такому делу, с кого взыскать: тот на того, тот на того говорит, хотели подраться — рук нет. Тогда стали болванчики друг в друга плеваться и тем делом по сию пору занимаются.
И что же, мы — безрукие и безногие, вот нет у нас ничего, и вокруг вас нет ничего, вы стояли тут и были на земле русской и не можете даже больше подраться между собой. Ну, что же делать? Плюньте в соседа, плюйтесь, плюйтесь, это одно вам осталось, бедные русские люди!
Паучиная ножка, если оторвать ее, говорят, дрыгает до зари — так и власть наша, как ножка огромного паука, еще дрыгает.
В темноте сторожа нашей тюрьмы спрашивают друг друга:
— Скоро ли рассвет?
Нет еще рассвета, не занималась заря, и паучиная нога все дрыгает, все дрыгает.
Пламя пожара России так велико, что свет его, как солнца свет утреннюю луну закрывает, так невидим становится свет всякого нашего личного творчества, и напиши теперь автор подлинно гениальную картину, она будет, как бледная утренняя луна, бессильная, лишняя — вот почему и нет ничего в нашей жизни теперь от лунного света.
Не солнца золотой свет затмил свет луны и звезд небесных — зарево пожара великого помрачило сияние ночных светил, и не для работы утром встали спавшие люди, а вышли среди ночи поглазеть на пожарище и в опаске за свое добро: вот-вот и свое загорится.
Только мать для чего-то по-матерински хранила, оберегала меня, а вокруг было поле рабов завистливых, лживых и пьяных, которых называли христианами, православными мужиками. Матушка учила меня петь при гостях:
«Ах ты, воля моя, воля, золотая ты моя!»
Я был маленький, когда с криком отчаяния няня моя прибежала в дом и сказала: «Царя убили, теперь мужики пойдут на господ с топорами». А ведь мы господа, какие ни есть, хоть из купцов, а все-таки для них господа...
Не царь пал, царь — это дело отдельное, и о нем совсем другой разговор, это только у какого-нибудь политического Соломона царь и власть то же самое, для нас не царь пал весною 1917 года, а лопнул паук власти.
Вытащили паука из гнезда, разорвали всю паутину и ножки паучи-ные разорвали и разбросали по разным местам. А знаете, как дрыгают паучиные ножки долго? Говорят, будто они до зари живут и дрыгают, сжимаются и разжимаются, — вот и у нас, так и власть наша настоящая дрыгает до зари.
Отдам же грусть свою небесам — пусть они дадут за нее радость вам,
— Лепешки продают! Восемь гривен за штуку.
Я, конечно, стал в очередь, и все боюсь, что не хватит, разберут и только время так пропадет. Вот кончаются, и нет, побежал куда-то, еще корзину принес, всем хватит.
— Сколько? две?
— Три, можно четыре, можно пять, десять можно!
— Давай десять! — Очередь протестует.
— Ничего, хватит.
Десять ржаных больших толстых лепешек несу я домой, вот порадую, так тяжело.
— Лепешки, господа!
— Лепешки! милый, яхонт, изумруд наш!
— Пожалуйте! только все не дам: по пол-лепешки и на ключ!
Разделил по пол-лепешки, и вдруг кто-то:
— Земля!
Все плюются. Рассмотрели: лепешки сделаны из глины и навоза. И горе и смех, сейчас же смех:
— Лепешки «Земля и Воля».
Будьте смелы, писатели, не ждите, что вам покажется из этого хаоса лицо человека и вы тогда возьметесь за перья; как покажется — так знайте, что кончилась страшная правда и началась приятная ложь.
— Мне кажется, что скоро нас погонят выгребать и возить свиной навоз на указанное место. Вырастут на этом месте цветы, и дети придут любоваться. Где-нибудь в стороне из хлева мы будем с вами выглядывать. Мальчик позовет меня: «Дедушка, это какой цветок? и какие на нем листики?» Я скажу: «Деточка, этот листик от Отца, этот от Бога Сына, а этот от Духа Святого». Он спросит меня: «А есть мамин листик?» «Вот, — скажу, — и мамин листик, и вот листик папин». «Как хорошо!» — скажет мальчик. И я скажу, что хорошо жить на свете. Он побежит по дорожке, а я пойду в хлев. Вот, друг мой, Сергей Георгиевич, так я понимаю наше время: русский народ гонят хлев чистить, очень много накопилось навозу. Я верю, что вычистить необходимо, и очень хочу одного, чтобы хоть дедушкой из хлева на ребят посмотреть.
Есть интеллигенция, которая занята исключительно вопросами власти, и есть интеллигенция творческая. То, что понимают у нас под словом этим, — это интеллигенция, занятая властью. Теперь она, во время революции, она делит власть, как мужики делят землю.
Интеллигенты, делящие власть, и мужики, делящие землю, до того подобны, что хочется уподобить и происхождение того и другого явления.
Мужики делятся, потому что земельное дело у них не устроено, интеллигенты — потому что не устроено государственное дело.
хозяйственный мужик при общем дележе разоряется,
Крестьян замучила чересполосица, интеллигенцию — платформы и позиции.
То я раньше в минуты скорби, раздумья вызывал я их мысленно к себе на помощь: по ним я догадывался, что в глубине народа живут их добрые могучие духи, и глубина эта непомерна, как непомерна ширь земли моей, так и человеческая глубина ее бесконечная. Вот, ожидал я, час настанет, на шири всей явится вся глубина русская. Вот и показалось все, будто воду спустили из пруда, и отражения все исчезли с водой: ил, камни, заря предвесенняя, и я с черной вуалью на сердце. Родные мои? какие вы жалкие? Святые мои, о, как святые опростоволосились! Как на войне думаешь поначалу о раненых человеках, а потом шагаешь через них, как через бревна, так и теперь на развалинах страны шагаешь через родных и святых.
И народ этот кроткий война научила шагать через людей, — как шагал он там через трупы людей, поверженных своими пулями, так шагает теперь через родных и святых. (Стравка — науськивают: вот враг, вот враг!)
— Потом — мы перестанем убивать, тогда будет счастье.
За три часа до отхода поезда я забираюсь в товарный (телячий) вагон, сажусь у стенки на заплеванный, загаженный пол, я счастливец: могу сидеть. Те, кто позже приходят, становятся человек к человеку плотно. Потом приносят доски и начинают стелить у меня над головой потолок. Кто лезет на потолок, а кто садится. Низкий потолок давит мне голову, на ногах сидят, руками нельзя пошевельнуть, крыша трещит. Через щели сначала сыплются на голову семечки, плевки, мусор. Полная тьма, выйти невозможно. Сверху начинает в разных местах капать вонючая нечисть. С онемелыми ногами в темноте, с укутанной головой, оплеванный, огаженный сижу я и думаю: «Вот оно — “дело народа!”»
вот родная земля, вид ее ужасный... разоренное имение, овраги, полоумные люди, которые буквально хватают за края вашей одежды, спрашивая, что же будет дальше.
Полет в бездну стал продолжителен... Это не более, не менее, как полет в бездну. Летят в бездну, зная это, и в то же время приспосабливаются верующие — прежние люди.
Вот земля...
Не веря ни во что хорошее каждый в отдельности, вместе они все еще с большой силой за что-то стоят — за что? За пустое место. И сила эта вовсе не от революции, а от тех времен, когда народ сообща убирает урожай и отражает неприятеля. Вместо дела — разбой, но раз они вместе, то нужно, как за настоящее дело, стоять и за раз-бой и выдавать это за священную правду.
никогда не считал наш народ земледельческим, это один из великих предрассудков славянофилов, хорошо известный нашей технике агрономии: нет в мире народа менее земледельческого, чем народ русский, нет в мире более варварского обращения с животными, с орудием, с землей, чем у нас. Да им и некогда и негде было научиться земледелию на своих клочках, культура земледелия, как и армия царская, держалась исключительно помещиками и процветала только в их имениях. Теперь разогнали офицеров — и нет армии, разорили имения — и нет земледелия: весь народ, будто бы земледельческий, вернулся в свое первобытное состояние.
И прошлый год было страшно, казалось тогда, что весь исход революции зависит от урожая, — голод мог задавить ее. Теперь шансов на голод больше в сотни раз: земля еще один год остается без навоза, вот уже три года крестьяне навоз в ожидании передела не вывозят. Но самая главная опасность не в этом. Теперь, когда все имения — фабрики хлеба — разрушены, земля переделена и досталось земли по 1/4 десятины на живую душу, подсчитаем, сколько получит каждая живая душа хлеба, если урожай будет хороший: у нас двенадцать копен на десятину. 1/4 десятины дает три копны, копна — пять мер зерна и, значит, хлеба печеного около двух фунтов в день на живую душу. Нужно помнить, что дети расходуют хлеба не меньше взрослого, по корочке, по корочке, и свое они за день растаскают. Кроме того — скотина. Значит, хлеба только так, только чтобы прожить. И получить его теперь уже больше неоткуда: Украйна не дает, Сибирь — в бездорожье. Я беру самый лучший уезд в Орловской губернии, где хлебных уездов всего только три: мы должны непременно дать хлеб в те голодные
Прошлый год мы сеяли под золотой дождь слов социалистов-революционеров о земле и воле, и у нас были смутные мечты, что народ-пахарь создаст из этого что-то реальное. Теперь в коммунистической стране надежд на землю и волю нет никаких: земля разделена, всем одинаково дано по 1/4 десятины, и больше нет земли ни вершка. И главное, что у нас теперь вовсе нет этого народа-пахаря, надо отбросить всякие иллюзии барства, наш народ теперь самый неземледельческий в мире. Я это слышал еще от златохода при наблюдении переселения в Сибири, теперь это очевидный факт.
Культура нашего земледелия была заключена в экономиях, а наделы только поддерживали рабочего — это была как бы натуральная плата. Теперь вся культура уничтожена, земледельцы введены в рамки всеобщей трехпольной чересполосицы, хуторяне, арендаторы — все лишены теоретической подготовки. После разрушения армии [во время войны] сила разрушения осталась: там было бегство солдат в тыл, теперь — бегство холопов в безнадежную глубину давно прошедших веков. Расстройством армии были созданы условия для вторжения неприятеля, расстройством земледелия созданы условия для вторжения капиталистов. Теперь иностранец-предприниматель встретит в России огромную массу дешевого труда, жалких людей, сидящих на нищенских наделах.
Самое ужасное, что в этом простом народе совершенно нет сознания своего положения, напротив, большевистская труха в среднем пришлась по душе нашим крестьянам — это торжествующая средина бесхозяйственного крестьянина и обманутого батрака-
Вот моя умственная оценка нашего положения, я ошибаюсь лишь в том случае, если грядущий иностранец очутится в нашем положении или если совершится чудо: простой народ все-таки создаст могучую власть.
Пусть — это чувствуют все — грядет какое-то страшное искушение, голод или чума, и воображение рисует картину страстей — так устроено воображение, что при общей гибели сам воображающий каким-то чудом спасается.
Каждый теперь так и живет. «Я-то, — думает, — как-нибудь выберусь», — спешит с топором в лес, стучит по дереву и не знает, что вырубает себе гробовую доску и народу своему готовит из этого дерева крест — орудие казни.
Смотрю на мужиков и удивляюсь, до чего им непонятно, что в них есть власть, и до чего им нужна сверхвласть.
Прилетел я в родную сторону черным вороном в годину испытания и каркал злое.
Как на меня тогда все накинулись, едва-едва вырвался.
Ныне вижу, сбылось мое, жалко мне стало их, что каркать, надо пожалеть, как-нибудь, чем-нибудь приутешить, не хочу быть вороном.
А они ко мне с поклонами:
— Верно, верно, все сбылось.
Я хочу им нынче соловьем петь, а они почитают во мне ворона.
А жизнь их там кипит по-старому: женятся, намечаются приобретать — как еще намечаются.
вы можете, созерцая зрелище пожара, предаваться отчаянью или же возвышенным мыслям о возобновлении вечной жизни после очищения ее пламенем, но помните, что тут же, рядом с вами в числе темных фигур, освещенных заревом, стоят такие, которые, если это выгодно, намечаются тут же выхватить из пламени для себя что-нибудь и пустить в оборот собственной жизни, тут же очертить кусок жизни-территории и назвать его «мое собственное, Сенькино, приобретение».
Эти темные фигуры, будто капитаны-завоеватели, пришли в страну враждебных племен, воюющих между собой, и дожидаются, когда они окончательно истребят себя и им свободно можно открывать земли собственности и ставить на них флаги свои: Сенькина Земля, Плюхина Собинка, Никишкиных хутора.
Они теперь еще кажутся трусливыми и робкими, потому что разъединены, но уже теперь иногда, когда большим эшелоном идут с мукой в столицу, дают понять о себе как о силе. И всюду за ширмами бутафорских [советских] войн вы можете, если имеете зрение, наблюдать настоящую войну мужицкой буржуазии со смутою. Они воюют сейчас не с ружьем в руках — не нужно им ружья! У них знание жизни как вечный закон, которого не перейдешь, и главное, у них близость к этой жизни, <загеркнуто: вкус> укус, и запах, и чутье, ведущие их к цели через такие переходы, в которых вы с вашим возвышенным чувством отечества задохнетесь на первых шагах.
В нашем городе главный Комиссар — Смердяков: длинное, бледное лицо без волос, мутные глаза, никто никогда на лице не видел улыбки. Очень умный и талантливый по природе, но без ученья и без выхода всякая благодать превосходства перешла в злость самолюбия. Я встречал таких очень часто в редакциях среди неудачников литературы, совершенно не понимающих, что сразу написать, без всякой выучки, почти безграмотному что-то особенное, свет потрясающее, никак невозможно, что вообще даже произведения искусства — не бомба. Единственный способ общения с ними, очень утомительный — это постоянно оглаживать их, нянчиться с ними. Чуть не уладил по недостатку времени — и вдруг на вас как представителя культуры обрушивается вся помойная лохань его разнузданного самолюбия. Я знал одного такого, он с револьвером в руке заставлял редактора напечатать свой рассказ. Это всё Смердяковы. И среди комиссаров наших, городских, деревенских даже, я очень часто встречаю этот страшный тип.
В лицах и целях революции — Смердяковщина.
весь наш «буржуа» лежит, как таракан на спине, и [маленькие] ножки в воздухе, стараясь ухватиться за что-нибудь. Мимо идет Смердяков и злорадствует.
Ухватитесь за немца.
В окно смотрю, за пруд, где на низкой десятине огородник Иван Митрев лет уже тридцать занимается капустой и огурцами: теперь тут вся земля в полоску, и на полосках тучной огородной земли сеют овес. Сам же Иван Митрев теперь где-то в поле, получил себе надел и будет работать не как специалист, а как рядовой крестьянин.
Вот время подходит капусту сажать, а где нам добыть рассаду? Не выйдет же из ивы капуста.
— Товарищи, да что же вы наделали: ведь мы так без огурцов, без капусты останемся?
— Не оставим: комитет представит.
— Знаем мы, как представит.
— Да вы бы Ивана Митрева за бока: оставили бы его на огороде, он бы нам и представил капусту и огурцы.
— Дюже жирен будет!
лишились овощей, потому что самим овощи на своих огородах в деревне нельзя разводить: все перетаскают воры. Сам же Иван Митрев, получив надел живой души, поистине обрел душу мертвую: наверно, он ждет с наслаждением подступов к нашему городу немцев, ждет не дождется, когда коммунистов будут пороть и расстреливать.
А ведь был человек он по жизни своей самый кроткий, самый трудолюбивый и смирный, у него и собственности никогда не было, землю под огороды он арендовал, не имел даже надела. Когда я прошлый год читал у Толстого, что в случае осуществления земельной анархии трудового человека не обидят в силу естественных причин, то заметил Ивана Митрева и записал у себя про него. Теперь вижу, что не прав Толстой, обижен, разорен Иван Митрев до конца, он ненавидит, <npunucκa∖ радостный ребенок души его умер> и душа его стала мертвая.
Приход Ангела: тридцать лет, должно быть, тому назад образованная девушка, побывавшая за границей, на свои средства построила школу и сидела подвижницей тридцать лет в ней, переучила множество ребят, и не как-нибудь учила. Вокруг себя насадила она своими руками сад, и на голом месте бушует теперь чудесный сад.
Теперь у нее этот сад отобрали мужики и от себя сдали в аренду. Я ушам своим не поверил, когда услышал это от батюшки, и стали мы с ним вместе думать, как это объясняется.
— А вот как объясняется, — сказал батюшка, — они никогда не поверят, что добро делается для добра с личной жертвой. Они думали, что человек трудится, значит, ему польза была, и Дуничка свое получила, из-за чего жила, а сад их.
Друг мой, в деревню лучше не ездите, сидите-отсиживайтесь в своей каменной квартире, пока не позовут вас, а вас позовут непременно. Мы здесь отрезаны от всего мира и даже газеты имеем очень редко. Живем как в стране папуасов. Днем каждый прохожий может пустить в вас отравленные стрелы: буржуазы!
Вечером вы заставляете окна ставнями, потому что всякий бродяга может стрельнуть по горящему в вашем окне огоньку... Сила заблуждения — это: вы буржуаз.
Весна такая сухая, с тех пор как снег растаял, ни одного дождя и страшный холод, овес всходит тройной, рожь пошла в трубку, хоть ростом вся в три вершка. Вчера начал обмываться молодой месяц, все позеленело. Вероятно, скоро хлынут дожди, и будет тепло, сразу все зацветет, и тогда даже в это страшное время мелькнет желание остаться здесь навсегда, жить на пчельнике со своим, только своим собственным миром.
Узнал, что Семашко — большевик, как он похож на Разумника, а чем? Оба по существу разумные, земные, но оба сорванные — в их революционной судьбе сыграли роль какие-нибудь пустяки, например, что Семашко, всегда 1-го ученика, за чтение Белинского лишили золотой медали, а Разумника Гиппиус не приняла в декаденты. Болезненное самолюбие. Чистота натуры (моральность, человечность). Неловкость к сделкам с совестью. Тайный романтизм. Отказ от личной жизни (я не свое делаю, так со злости, что не свое, буду служить другим). Истинный же путь человека — не по злости служить, а по радости.
Революция рождается в злобе.
Революция — это буря, это сжатие воздуха.
Революция — это сжатый воздух, это ветер, в котором мчатся души покойников:
Революция зарождается в оборванных личностях, которые, не найдя своего, со злости хотят служить другим — будущим.
Важно, что будущим: и тут идеи, принципы. Личность обрывается — рождается злость и принципы творчества будущего: ветер, буря, революция.
Личность находит себя в настоящем, в любви к текущему: мир, свет, любовь.
правду.
Я спрашиваю:
— Где человек?
Мне отвечают:
— Человек в землю ушел.
Это значит не то чтобы человек занялся дележом земли, а буквально: здешний скифский человек роет себе ямы, в которые, как собака, иногда прячет лишнюю корку, зарывает свои запасы.
По всей стране клич:
— Спасайся кто может!
И человек полез в землю, потому что ему хочется жить, хоть как-нибудь, только жить.
Словом, так же, как при царе: кто-то изменяет, а кто — неизвестно. С этого начался тупик в сознании, и что самое главное теперь нужно знать гражданам и разбираться в мировой войне — тут настоящая тьма.
Еще расходимся мы в оценке большевиков, всеобщая оценка их такая, что дело их правильное, а слуги их — разбойники и воры — совершенно как при царе.
Немец, теперь часто слышу, называется так: «хозяином» земли русской, вместо Учредительного собрания — немец.
как ветер мчится над пригнутыми стеблями... Живем плохо, но неведомо назначение ветра, и не нам понимать и судить его движение, его цель.
Меня часто останавливают:
— Это не большевики, это разбойники.
Точно так же и про городской трибунал:
— Какие это большевики, это наши мошенники.
Я думаю, что общенародная оценка существующей власти такая: они наверху там хотят настоящего добра народу, но внизу власть захватывает разбойник. Словом, совершенно как прежде, до катастрофы с царем: царь хорош, но прислужники его — разбойники.
ужасное разрушение совершается бессознательно, и люди эти невинны. Пусть они разорят, обидят хорошего человека — ничего! это во имя равенства всех. И если убьют за буржуя прекрасного человека — ничего, не знают, что творят, им простится. Вот если бы Лев Толстой жил, его бы убили непременно, и он, умирая, сказал бы: «Прости им, не знают, что делают, они обмануты», — но ведь кто-то их обманывал, кто-то обещал им, за что они это делают? Тут же есть ошибочная система? и кто-то ошибся — как он мог так ошибиться, он отвечает. Кто это? Интеллигенция, может быть, именно: Ленин, Чернов, Керенский? дальше: вся интеллигенция. Но интеллигенты русские, и Ленин, и Чернов, и Керенский, сами обмануты кем-то и явно не знают своего народа и тоже не знают, что творят. Кто же их обманул: вожди пролетариата, Карл Маркс, Бебель? Но их обманул еще кто-то, наверно. Где же главный обманщик: Аввадон, князь тьмы?
24 Мая. Снег
«Мы, русские люди, как голыши, скатались за сотни лет в придонной тьме под мутной водой, катимся и не шумим. А что этот нынешний шум — будто бы это не шум: это мы просто все зараз перекатываемся водой, неизвестно куда, не то в речку другую, не то в озеро, не то в море».
Хозяйская забота крепко запала Семену Бабусину в самое сердце, видит, что не миновать голода и холода и мора. Тужит, тужит день и ночь, а молодые ребята сговариваются, обдумывают, как бы спирт отбить у солдат. Попробовали с винтовками на гору приступом, как ходили в атаку на немца, — шарах! с завода из окошечка пулеметом, все разбежались и винтовки половину домой принесли.
— Пропасти под собой не чуете! — говорит им Семен.
У него своя забота, у них своя: как бы все-таки спирт раздобыть. И надумали: не ангелы же солдаты, сидят у самого спирта и будто не трогают. Разузнали дело: ночью пьют солдаты, днем охраняют. Ночью собрались ловкачи, видят, в окне солдаты пьяные спят, перевязали их, выкатили пулеметы. Кричат молодцы с горы:
— Пожалуйте!
Собрался народ внизу под горой, всё не верят, боятся пулемета, вдруг смотрят, с горы бочка летит на них, за ней другая, третья. Умные кинулись за посудиной, глупые разинув рты стоят.
Прикатилась первая бочка к ручью — какой там ручей! так, лужа грязная лошадь поить [с опаской], грохнули бочки о камни, разбили сорокаведерную, и заметно водицы прибавилось. Тут, кто был у ручья, прямо губами, как лошади. Множество народа собралось, с грязью бы выпили землю бы чернозем, да бух! вторая бочка, третья. А народ вышел со всех деревень видимо-невидимо, с ушатами, с корытами, с бочонками, с ведрами, бабы, старики, ребятишки.
Вот как затужил, запричитал Семен Бабусин.
— Ну, — говорит, — пропала Россия, пропала наша земля русская, пришла пропасть, [несть конца].
Подступает Семен к народу.
— Ладно же, — говорит, — пойду я опьюсь.
Взял пустую четверть и пошел умирать.
На горе на заводе пожар занялся, светло стало как днем, видит Семен, на грязи лежит народу видимо-невидимо, народ что грязь лежит, и где люди, где грязь, понять невозможно.
Подошел Семен к одной бочке [в ней] четверть спирта, стал на коленки.
Прощай белый свет! Полчетверти в один дух оглушил — сидит! В груди воздух пропал — сидит. У кого память еще была дивился и [думал] — что с ним. Чуть идти, да — грянулся носом в грязь...
— Издох? — спросил ближайший.
Кто-то подошел, перевернул Семена лицом к пожару, посмотрел и ответил:
— Издох!
Без Хозяина взошло солнышко. Рать-сила побитая лежит в грязи у ручья, и сам первый хозяин Семен Бабусин лежит, и рядом с ним пастух деревенский, а стадо все разбрелось по озими. Стало пригревать солнышко, и зашевелился Семен, поднялся, глаза протирает, ничего понять не может: как так вышло, что пьяны все, вдруг схватился за голову, понял:
— Не издох!
Горько заплакал и пошел выгонять с поля скотину.
Конец империи Николая II был в расщеплении всей бюрократии на множество враждующих групп, в размножении вследствие этого слов и пустых проектов.
26 Мая. Поле ржи после— Нет!
Я хочу пережить, чтобы видеть, как из ничего будет опять создаваться то, что до сих пор мы называли человек, что теперь кажется иллюзией. (Обман.)
Кто может заставить нашего мужика, среднего трудового крестьянина, отдать свой хлеб последний в руки людей, которым он не доверяет, примеры ужасной расточительности которых прошли у него перед глазами?
Мы знаем хорошо, что если обратиться к совести этих людей, растолковать им ужасное положение наше, — они отдадут запасы: у них есть чувство родины, России, для России они отдадут.
Это народу скажет тот, кто близко, как мы здесь, вплотную стоит к крестьянской массе.
Но как отдать «человечеству», которое крестьянин совершенно не знает: он не читал Спенсера. И отдать через комитетские руки!
Во имя спасения всего человечества погубить совершенно всю свою родину, огромную страну — это непонятно стихийному человеку, и он прячет хлеб, а спасители человечества обзывают его своим злейшим врагом.
Я знаю как ощущение то, что Ленин постигает только разумом, учетом политика: это чувство пропасти между мной, интеллигентом, и этим мельчайшим хозяйчиком.
Мы пересчитываем по пальцам всех наших примитивных людей, которые пойдут за Лениным и станут делать доносы на укрывающих запасы.
Захар Капитонов — разбойник, на войне отстрелил себе палец.
Павел Булан — мастеровой человек, не настоящий крестьянин, в 25 лет совершенно лысый, из второго приписка: или третьего поколения пьяниц.
Николай Кузнецов — ему лишь было бы выгодно, чуть учует — повернет нос по ветру.
Во всей деревне мы насчитываем человек восемь, и все с уголовным прошлым, все преступники, все они бойкие люди...
Деревня как наседка, а идеи социализма как яйца от неизвестных птиц, с прошлого года села наша деревня-наседка на яйца и думает, что цыплят выведет. Вот время приходит, наклюнулись, смотрит наседка: не цыплята, не гусята, не утята, а неизвестно что — кукушкины дети.
Хорошо, бывало, приговаривал мой старичок:
— Эх, мы грешные, грешные, языки-то мягкие.
Чужие идеи в деревню, как под наседку чужие яйца, подложили и стали дожидаться, что наседка выведет.
Сидит наседка, думает, цыплят выведет. И вот пришло время, наклюнулись...
Немцы сделали в одни сутки переход в полтораста верст, взяли Волуйки, и вдруг оказалось, что через два дня они могут и к нам прийти. Совет народных комиссаров, пользуясь практикой в подобных случаях других советов, выделил из своей среды двух диктаторов и передал им всю власть.
Почему-то эти диктаторы, решив принципиально защищать город, собрали крестьянский съезд для окончательного решения вопроса как о диктатуре, так и о войне. В первый раз за все время своего существования советская власть обратилась к земле, предоставив полную свободу избрания представителей, даже без всякой агитации, даже не известив население, для решения каких именно вопросов оно должно послать представителей. Потому что депутатам наказано было взять с собой харчей на три дня, решено, что это и есть долгожданная установка. И то еще так говорят: «Пусть придут к нам разговаривать о войне не те, кто с фронта манил, а кто звал тогда воевать».
Между собой крестьяне говорили:
— Воевать нам не с чем, уходить некуда!
— Какую землю защищать: у помещика землю отобрали, ему защищать нечего, кто землю работал и [сеял] — отобрали, ему защищать нечего, кто при своем остался, тот разуверился: от войны земли не прибавляется.
2 Июня. Вчера мужики по вопросу о в о й н е и диктатуре вынесли постановление: «Начинать войну только в согласии с Москвою и с высшей властью, а Елецкому уезду одному против немцев не выступать».
По вопросу о диктатуре: часть селений высказалась вообще против диктатуры, а часть за то, чтобы диктаторы были выбраны с властью ограниченной и под контролем.
На съезде высказались крестьяне против диктатуры, находя, что диктатура хуже самодержавия и всегда может лишить крестьянство завоеванных свобод.
Сами большевики раскололись по вопросу о диктатуре надвое, а левые эсеры открыто заявили, что это они удержали Совет от побега.
съезд крестьян хотел бежать от него: “Товарищи, еще две минуты! Товарищи, остановитесь! я диктатор не вечный, я прекословный диктатор”» (то есть не беспрекословный).
Бутов жаждет крови, но не смеет, боится остаться один с идеями, как Робеспьер; холоп и лакей, он хочет быть заодно с лакеями, холопами, и, скрывая, как Смердяков, убийство свое, он делает вид, что убивает народ (само-СУД)
Другой страх в психологии крестьянина — возвращение через немцев старого строя и наказаний за грабежи.
Из двадцати волостей только три высказались за диктатуру, значит, из тысячи двухсот человек каких-нибудь сто. После жаркого спора с диктаторами съезд хотел покинуть зал заседания, но встретил в дверях карательный отряд и возвратился. На следующий день на дверях съезда были объявления, что здесь собрание крестьян партии большевиков и левых социалистов-революционеров. Не входя в здание, крестьяне выбрали представителя от волости и за их подписями подали заявление, что они беспартийные. Этих подписавшихся был приказ арестовать.
В это же самое время с трех сторон города начались обыски с грабежом. Рабочие дали сигнал к остановке движения. Приехал броневик, открыл стрельбу. Делегаты разбежались по деревням.
Теперь по всему уезду рассказывают, и что большее производит впечатление — не стрельба в делегатов, а что комиссар земледелия обмолвился, будто бы кур облагать налогом собираются.
Вопрос о большевике Федьке: что он —«у вере н-н ы й» (верит) человек или подкупленный?
Я думаю так: он, как и Горшков, как и прочие подобные, имя им легион, прежние лакеи, повара и кучера помещиков, ныне сводят счеты со своими господами путем Смердякова, через убийство. В этом сведении счетов их слабость и кратковременность существования: совершив свою миссию возмездия, они погибают. Так стражник Черкасской волости Бутов, бывший каторжник, достигает звания диктатора (Прекословный диктатор), совершив полный круг от раба до царя, изживает все признаки разума и совести.
«Уверенность» этих сверхрабов питается из отравленных колодцев их самолюбия и держится численностью, тогда как источники веры выходят из глубины личности (которая есть цвет толпы). Наша деревня, как терпеливая наседка, сидит на яйцах-идеях, и она бы высидела их непременно, если бы не мешали извне.
— Моя дочка тоже ученая, все читает, читает, другой раз скажет: «Папа, есть хочу!» — а я положу ей книжки и говорю: «На, ешь!»
Причина смерти бывает от старости, от болезни и от борьбы за существование. Первые две причины бывают от природы, третья — от человека и потому что громадное большинство людей неграмотных находятся в руках кучки людей ученых, кровожадных людей.
Культурный человек — это значит который при посредстве полученного воспитания и образования может разумно пользоваться благами жизни: и «разумно» значит — «и себе хорошо» и не значит, что другим обидно.
Полную противоположность культурному человеку составляет русский кулак, который использует среду хищнически, думая только о себе.
Наиболее культурной страной называется такая, в которой больше всего расходится мыла.
Культура — это буфер между господином и хамом. Россия — страна самая некультурная: во времена Флетчера часть воздействовала на раба непосредственно палкой, во времена революции освобожденный раб таким же образом воздействует на вчерашнего господина.
Русский человек ненавидит культуру, потому что, с одной стороны, каждый русский хочет жить своеобразно, во-вторых, потому что благами жизни он пользуется тайно и своим способом, а не общим, в-третьих, расчет в деле, подобно святому, ему не свойствен, в-четвертых, наконец, просто и потому, что вот он по дарам своим природным ничем от меня не отличается, может, даже глупее и хуже меня, а вот он культурный (и ему все тут открыто), а я некультурный...
Соблазняли миром — бросили фронт солдаты, соблазняли землей — разрушили мужики земледелие, нечем больше теперь соблазнять — обещают мужикам яблоки и детские сады.
Был романтизм войны — где теперь эта поэзия? И был романтизм революции — где его теперь сладость?
Был великий истязатель России Петр, который вел страну свою тем же путем страдания к выходам в моря, омывающие берега всего мира. Однако и его великие дела темнеют до неразличимости, когда мы всматриваемся в до сих пор не зажившие раны живой души русского человека.
Великий истязатель увлек с собою в это окно Европы мысли лучших русских людей, но тело их, тело всего народа погрузилось не в горшие ли дебри и топи болотные? Не видим ли мы теперь ежедневно, как тело народа мучит пытками эту душу Великого Преобразователя?
На могиле, проклиная буржуазию, диктатор говорил, что час его близок, и сам плакал над своей участью: он был в одно и то же время и распинатель, и распинаемый, и сам себе мироносица. Бабы плакали горько. Красногвардейцы в каждой паузе стреляли в воздух из пулемета. Революционная организация возлагала венки с надписью: «Проклятие убийцам».
Комиссар народного просвещения, чувствительный человек, исполненный благими намерениями, выпустил для нашего города три замечательных декрета.
Первый декрет о садах: уничтожить перегородки в частных садиках за домами и сделать из всех бесчисленных садов три: Советский сад № 1, Советский сад № 2 и Советский сад № 3.
Второй декрет: гражданам запрещается украшать себя ветвями сирени, бузины, черемухи и других плодовых деревьев.
Третий декрет: ради экономии зерна, равно как для осуществления принципа свободы выпустить всех певчих птиц.
В то время как комиссар народного просвещения сочинял эти декреты, кровожадная жена его у могилы трех растерзанных мещанами при обыске красноармейцев клялась, что за каждую голову убитых товарищей будет снесено сто буржуазных голов.
В среду будет съезд советов, новое издевательство над волей народа. Хотя тоже надо помнить, что представительство всюду было издевательством над волей народа, и нам это бьет в глаза только потому, что совершился слишком резкий переход от понимания власти как истекающей из божественных недр до власти, покупаемой ложными обещаниями и ничего не стоящими бумажками, которые печатаются в любом количестве. Последний обман, по-видимому, будет в деньгах: мужики верят еще бумажкам, и этим держится вся финансовая система.
Хамовоз.
В комиссариате Народного просвещения:
— Кто вас уполномочил заниматься этнографией?
страшно сходить с ума одному, а двум вместе очень весело).
— Речь слышал комиссара. «Товарищи, — говорит, — ежели есть в деревне тридцать дворов бедноты и сто буржуев — буржуи должны пропасть. Бедным, первое, под окно огород, потому что он бедный, он достоин, и второе, у бедного пружинный матрас, и третье, у бедного в избе граммофон будет, и эти тридцать будут жить, а тем ста пропасть».
Святой (аскетический) половой акт безличен (самец подходит к самке сзади, и ему все равно, какое у нее лицо: «Нам с лица не воду пить, и с корявой можно жить»).
— На какого хозяина, — спрашиваю, — вы так работаете?
— На Ивана Ветрова, — отвечают, — у нас один теперь хозяин: Иван Ветров.
Ну и пошутили мы над жизнью. Представьте себе землю, где идет борьба за каждую сажень, где закон и суд находятся в руках воров и клейменых убийц, время вообразите себе, когда из усадеб, разграбленных и частью сожженных, разрушенных до основания, убежали все их владельцы, время расстрелов без суда, выстрелов по огоньку в окошке — в это время вихрей по этой разделенной земле, не обращая внимания на границы и межи, из усадьбы в усадьбу, из парка в парк каждый день под руку с веселым смехом, радостным восклицанием, с частыми остановками для поцелуев и всяких шалостей проходит на глазах всех пара — настоящий господин и настоящая дама в одежде столичного происхождения, с манерами того класса культурных людей, который объявлен теперь «вне закона». Они так заняты собой, им кажется весь мир их личным владением, где они могут позволить себе все что угодно,
«А немцы из говна масло делают!» Мельницы запретили — жернова везде ручные, — велосипед и кофейница. О коммуне: Аракчеевщина и коммуна (все на чужого дядю): пример, как из свободы является рабство. Принцип коммуны вышел из подвига, формулируя подвиг. Отрицая личный подвиг, формулируют его достижения и даром отдают беднейшему, который настолько совершенен], что ему не нужно креста.
Спирт из завода в глину утек — так вот теперь из глины мужики спирт гонят.>
Сплю один в доме — жуть! в углу дубинка, под кроватью топор. Раньше казалось, так трудно, так невозможно убить, а теперь про это думается просто, и даже такой человек представляется, что убить его нужно. Какая-то нравственная мель: всюду песок и камни подводные, с которых сбежала живая вода.
Коммунистов мужики называют «куманьками», раньше, бывало, «товарищ!», а теперь: «Куманек, нельзя ли разжиться....».
Ощущение жизни настоящей (полной) дает страсть, сущность которой борьба; всякая борьба в конце концов сводится к борьбе с собой.
в одном городе, он был раньше город мучной, там, бывало, из крупчатки напекут калачи — московские никуда не годятся, и есть там теперь такие мастера, что из самого последнего сорта муки испекут такой подрукавный хлеб, что бросишь калач и скажешь: «Не хочу есть калач, дайте мне подрукавного». Прихожу я ныне в этот город, спрашиваю: — «Есть хлеб?» Отвечают жители: «Овес едим». Вот я и был в этом городе и был счастлив и сыт.
Сколько забот теперь, чтобы просто прожить как животное: керосину нет, сапоги развалились, где достать к зиме валенки, чем лошадь прокормить, куда упрятать хлеб от грабежа — конца нет заботам!
Мы входим внутрь природы, делаемся составными частями ее механизма, лишенные сознания значения своего участия и удивления.
Ночью на страшной высоте, где-то под самыми звездами, чуть слышные, летели дикие гуси — на мгновенье колыхнулось прежнее чувство красоты и великого смысла их перелета, а потом исчезло как излишняя роскошь: мы сами теперь как перелетные птицы, — быть может, кто-то любуется нашим полетом, но мы пока сами гуси: скрипим мировым пером, следуя неизбежному.
И тоже подумаешь, мы с детства все хотели опрощения и подвига жизни, как Робинзон на диком острове, ну вот — это теперь не мечта, это жизнь, почему же не взяться за нее?
Всюду видишь звериный оскал в человеке, и что называли раньше гуманностью — теперь кажется просто замазкой для отвода глаз от подлинной жизни какому-нибудь маркизу... на каблучках.
Люди эти просты, как полевые звезды, их разговор был:
про зайца, которому наступила корова на лапу, — все смеялись над тем, что заяц вился под коровой, а она жевала и ничего не знала о зайце;
про коммунистов, которых они называли «куманьками», что они хотели дать народу свободу, а дело их перешло на старинку: как и в самое прежнее время, работа выходит «на чужого дядю»;
про то, как из лака с помощью соли спирт добывать;
про немцев, которые из дряни масло делают;
про лисицу, про выборы, про то, где керосин раздобыть и как лампу керосиновую переделать на масляную, про махорку и набор красной армии и про дурное правительство.
Я сказал им:
— Друзья, мы заслужили наше правительство.
Они дружно ответили:
— Да, мы заслужили!
Русский народ создал, вероятно, единственную в истории коммуну воров и убийц под верховным руководством филистеров социализма.
В отношениях с ними теперь все средства хороши.
У всех нас, русских, есть аскетическая мечта о личном подвиге в пустыне (чтобы как Пржевальский), и рядом с этим есть тоже мечта о совместном с людьми подвиге в пустыне (социализм: например, вместе с народом раскопать Алтай): все это, вероятно, обломки нашего старого православия, как наша индивидуальная страстная любовь — отблеск страстного энтузиазма родового каких-нибудь отдаленнейших предков, как мечта об Америке — отблеск подвига Синайского, мечта о социализме — отблеск идеи соборности.
Вот лежит теперь перед нами огромное христианское государство «третий Рим» как великая пустыня, в которой живут и каждый день все больше и больше размножаются звери, — время огненного крещения личности в подвиге любви, творчества человека...
При описании жизни моей на хуторе нужно ввести зарытую в землю четверть спирта, как она с 50 р. доходит до 1250 р. и больше, и как у владельца, которого все больше и больше разоряют, остается одна надежда на зарытую четверть. (Между тем, от нее, может быть, осталось только разбитое стекло...)
<На полях: Четверть (дошла до 6000р.)> позднейшая приписка: сейчас в 1922 году в Январе около миллиона>
Когда делается какая-нибудь сельскохозяйственная работа, то всегда находится один мужичонка, который ничего не делает, а выкрикивает, например: «Поддай, поддай, заводи пелену» и всякий вздор, который не имеет накакого разумного значения и в то же время в условиях вашей работы необходим. Такой мужичонка называется Далдон.
В браке чувство любви связывается с религиозным чувством, и так рождается дом. Потом складывается быт: крестики, рубашки, лоскутные одеяльца — дом.
В крестьянской избе; где всё на виду, вечная старуха у печки... в интеллигентной семье то же самое. Отдыхающий в семье общественный деятель редко дает отчет себе, ценою какого подвига с ее стороны получает он свой уют.
А куда нас выдворять будут — говорят, в город какой-то, неизвестно куда, и город этот называется Белгород. Другие говорят, что за городом бараки есть для капиталистов, так в барак.
Широкий разлив души поглощает как песчинку злое дело, но если теперь узеньким ручейком струится душа — как и чем победить царящее зло? Разящей силой любви можно только его победить — где взять эту силу? Они тоже действуют именем любви к человечеству — в чем же тут коренная разница?
Я думаю, в этой борьбе свободного человека с освободителями человечества все кончится какой-то очевидностью: нарыв лопнет, и рана сама собой начнет заживать.
8 Ноября. Вчера видел необыкновенную для Ельца бутафорию: празднование годовщины Октября. Вся красная армия, все гимназисты, и девочки, и чиновники были выстроены в каре вокруг гипсового бюстика Карла Маркса и священной для революции могилы трех пьяниц, по данному сигналу знамена чиновников, солдат и детей склонились — и с бюста было снято покрывало: памятник был открыт. Одна из надписей была: «Дело народного здравоохранения есть дело санитарное, да здравствует Елецкий Совдеп и ЦИК!» Вечером была иллюминация, и на Торговой горели слова: «Кто не работает, тот не ест!»
Я думаю, что единственно серьезное возражение, которое Вильсон может представить на право существования русской коммуны, это что она не работает и не может никогда работать.
В домах холод: в «Русских Ведомостях» я встретил Игнатова, сидит в шубе, ходят старички по привычке слушать друг от друга новости. Вячеслав Иванов у себя в 4-хградусной квартире в шубе, в шапке сидит, похожий на старуху... — «Можно ли так дожить до весны?» Оптимисты говорят: «Нельзя! должно измениться». Пессимисты: «Человеческий организм бесконечно приспособляется»...
Русская и германская революции — не революции, это падение, поражение, несчастие, после когда-нибудь придет и революция, то есть творчество новой общественногосударственной жизни.
Тихий голос:
— Америка у нас через две недели будет!
— Через две! через неделю!
— Сказано в Писании: «Всякое дыхание да славит Господа», но посмотрите кругом, птица петь-летать не может, голодная собака падает!
— Под маскою большевизма скрываются элементы!
На Павелецком вокзале.
На голой полке буфета лежат два куска гуся за 25 и курица за 50 рублей. Я беру кусок гуся, за мной идет несколько мальчишек, я сажусь, за мной стоят, «ждут косточки»: «Мне корочку, мне косточку!» Солидный человек: «Разрешите доесть!» Косточки расхватывают из-под рук, тарелку вылизывают. Я говорю соседу:
— Говорят, коммуна, ну, смотрите, какое это равенство, когда будет настоящее равенство?
— Когда гуся не будет, тогда будет равенство.
— Вы думаете, что тогда все будем служить и получать равный паек?
— Может быть. Или могила сравняет.
Крестьяне сказали: «Нет у нас буржуев, была одна бур-жуиха, да и ту до костей обобрали, первое, землю отняли, второе, намедни воры выгребли все со двора, и третье, коммунисты все реквизировали». Забыли только душу Павлихи. Превосходно Павлиха продолжает обделывать свои делишки с верными людьми. Я сказал ей вчера:
— Шерстяное платье есть у моего кума.
— Ну, батюшка, скажи своему куму, что богатый он человек! — И шепнула: — Свинья у меня кормится, восемь пудов веса, еще пудиков пять хлеба, и к Рождеству сало будет!
Так жизнь моя подвинулась вплотную к свинье...
И все-таки есть какая-то сладость в Совдепии: ужасно отвратительно, а когда подумаешь о тех, кто теперь удрал на Украйну, — не завидно.
Война за социалистическое отечество — в начале века, — новой земли, где Москва и пр. новая география.
Эта революция тем ужасна, что она есть следствие поражения. Не забыть встречу с ветеринаром в Гродно на вокзале: плюгавенький человечек говорил, что ему все равно, он хочет жениться.
Два банкира в 1913 г. играли в карты, один, выставляя шашку, сказал:
— Я думаю, что Россия и Германия должны погибнуть.
Другой ответил:
— А мы посмотрим.
Деревня сидит молчаливо, не зная ходов, не найти пуда муки, а ходы двойные: через коммуну и через кулаков. Ольга, темная замученная девка с лицом цвета рыжей ваксы, владеет всеми тайными путями.
Австрияк, как отставший гусь, весь в лохмотьях, бился, бился и застрял у нас, и такой жалкий, что хозяйка зовет его Яшей, хотя имя его Стефан. Такой несчастный, что даже на нем имя не держится.
Лизавета Алексеевна вздумала пробраться в театр на паточный завод и только со двора — реквизиционный отряд явился с обыском, и все обобрали.
Кружок коммуны во главе с учительницей Александрой Ивановной, ячейки: ребята против отцов и всё, как бунт сына против отца.
Весь этот строй основан на силе насилия, но не на силе убеждения. Наша ячейка выгнала из школы попа, убрала иконы, а сама тут же в школе устроилась. Вот уже три дня дети не учатся, потому что коммунары в школе делят ситец.
подземный источник коммунизма (надземный: западные идеи) — разрыв с отцами. Вопрос: о чем спорят отцы и дети? Внешний вид коммуниста: бритый, крепкая челюсть, серьезность фанатическая и напряженность.
Если бы кто-нибудь из дворян, озлобленный на свой народ до крика «пороть, пороть!», захотел бы выместить простому народу, сорвать свою злобу, ему бы надо поступить в коммунисты.
Нужно собрать черты большевизма как религиозного сектантства: 1) идея коммунизма ощущается сектантством как всемирная, всеобъемлющая.
Источник нашей классовой борьбы — борьба отцов и детей (крестьяне и рабочие).
Есть такое мнение, что коммунисты деревенские везде молодежь и такого типа, которые деревенскую работу не делали.
Самое тяжкое в деревне для интеллигентного человека, что каким бы ни был он врагом большевиков — все-та-ки они ему в деревне самые близкие люди.
С раннего утра суета, кутерьма, подумаешь, к Рождеству убираются, а это готовятся к обыску.
Исчез страх: и дети-школьники обратились в разбойников.
Положение: мужики идут в город в поисках власти и когда находят главного начальника, он им говорит:
«Власть на местах!»
Интеллигенция с «собинкой», бунтуя против царя, имеет готовый идеал жизни для народа, в сущности, христианский идеал смирения и всепрощения. Революционер из народа (большевик) молится и живет одною молитвой: «Помоги все понять, ничего не забыть и не простить!» Идеал такого человека — движение, сдвиг, возмездие.
В быту встречается реквизант-грабитель от коммунистов и кулак от буржуазии. Разбойники и воры — земные тени небесной грозы — встречаются с корнями райских деревьев, погруженных в навозные и болотные лужицы, с кулаками. Цветы небесные невинны, — пусть корни их погружены в болота, они уже вынесли крест и тем, что расцвели, — искуплены.
небывалое обнажение дна социального моря. Сердце болит о царе, а глотка орет за комиссара.
Павел Трепов землю никогда не работал, не знает, как соху держать, как зерно в землю ложится, говорит: «Я — коммунист, мы преобразим землю!» А я ему: «Чего ж ты раньше-то ее не преображал?»
Мы спросили Егора Михайловича, — он был до революции городовым, — как это Бутов стал начальником, ведь он до революции служил стражником.
— Не стражником, а городовым, — ответил Егор Михайлович, — стражник — это полицейский, а насчет городовых есть особое разделение, потому что городовой не полицейский.
— А кто же? — спросили мы.
— Статуй! — ответил Егор Михайлович.
Еще сказал Егор Михайлович: — Насчет религии не беспокойтесь: в Карле Марксе есть все Евангелие.
— Что вы говорите, Егор Михайлович, все ученье Христово там есть?
— Все положительно, кроме, конечно, житий святых и разных там пророков, да ведь это все лишнее.
— Конечно, батюшка, лишнее.
Читатель спросил, где же теперь писатели, сколько печаталось книг всяких, и нет ничего, куда подевались все?
— Умные уехали на Украйну, средние — в Сибирь, а я вот глупый, так сижу с вами, дураками.
Мало-помалу все проникаются новой моралью и на мало-мальски обеспеченного смотрят с завистью и хочется уравнять его со всеми. Теперь уже мало остается людей, у которых можно было бы что-нибудь спрятать: следят. .
С плачем провожают свои стулья, столы, скатерти хозяева, и обезличенные вещи складываются и разворовываются именем коммуны. Стужа в домах у всех, как у собак, лающих холодной ночью, пар валит изо рта. Холод и голод, грабительские обыски, болезни.
В деревне все-таки преувеличивают городской голод: там не учитывают претензии культурного человека. В городе преувеличивают деревенскую сытость, не учитывая воздержанность обычную примитивных людей.
потом... В городе помыться нельзя: бани по недостатку дров закрылись; в домах холод, как в окопах, развелась на людях тельная вошь. В деревню приехали помыться! Борьба со вшами и тут же забота о театре для народа.
Иван Афанасьевич недоволен всеми книгами, ему кажется, что он все их читал когда-то, ему нужны книги новые о новом времени, ему представляется новая жизнь, новые государства, в которых нет больших городов, а в маленьких городах все дома украшены садами, и нет больших сел, а люди расселены по хуторам, расположенным по шоссейному пути или каналам... Когда я сказал ему, что все эти мысли уже существовали и в старой стране, что они даже в значительной мере осуществлены в Англии, — он очень удивился.
—
Крестьянский труд весь в сбережениях: это не труд рабочего фабричного. И вот сюда, в это самое сердце собственности — удар:
Мальчику я дал книгу о Египте и спрашиваю, как показалась ему книга — интересная?
— Ничего.
— Понял?
— Все понял: без воды им худо было, и они воду Нила почитали как Бога.
— А у нас из чего худо?
— У нас из земли, и тоже землю почитают как Бога.
Интеллигенция — и себе враги, и темному люду.
По понятиям темного массового русского крестьянина интеллигент — это всякий человек, пришедший, во-первых, со стороны (неизвестной родины), во-вторых, он не пашет (не занимается физическим трудом) — не сеет, не веет, а живет лучше. В общем, он не разделяет участи жизни [идущей] от земли (и фабрики). <загеркнуто: — Кулак, наоборот, человек местный.>
Простой деревенский народ жует хлеб и размножается: деревня победила город, но сама осталась без головы.
Проезжая необъятные пространства России, путешественник изумляется, всюду, равно как в перенаселенном центре — и в лесистом севере, и в дебрях Сибирской тайги, и в степях пустынных — он слышит этот крик: «Земли, земли!»
Спрашивает путешественник:
— Какой вам земли, вот воздух, земля!
Отвечают местные:
— Эта земля неудобная!
Правительство как загипнотизированное, бьется, как добыть мужику земли, и ничего не может выдумать, хотя вулкан дымится все сильней и сильней. Переселения, хутора — ничего не удается, Государственная Дума — не удается, и обещания Временного правительства не удовлетворяют, и, наконец, крик: «Хватайте кто может!» не удается: теперь, как никогда, земли мало; наконец коммуна объявляет всеобщее право на землю и всеобщий труд, что земля ничья, общая, что вот только работай и будет сколько хочешь.
Что же такое эта земля, которой домогались столько времени? Успенский. Земля — уклад. «Земля, земля!» — это вопль о старом, на смену которого не шло новое. Коммунисты — это единственные люди из всех, кто поняли крик «земля!» в полном объеме и дали обещание вместе с землею — отдать все.
что никто не может возвысить голос против коммунистов по существу — это показывает, что или коммунисты правы, или не существует совести народной.
9 Января. Иван Афанасьевич приходил вчера, и его мнение о будущем народа такое: или народ наш иностранцы превратят в чернорабочих, или опять у нас вернется прежнее.
На село наложена контрибуция в 150 тысяч рублей.
Иван Афанасьевич говорит, что во все времена во всех смутах была виновата интеллигенция, и самая вредная мысль ее о том, что людьми можно управлять без насилия, без казни.
— Да ведь это Христос не велел убивать.
— Убивать Христос не велел людей — это правда, но разбойников казнить он не запрещал.
Виноваты все интеллигенты: Милюков, Керенский и прочие, за свою вину они и провалились в Октябре, после них утвердилась власть темного русского народа по правилам царского режима. Нового ничего не вышло.
другие пришли за хлебом: преступники и нищие. Теперь преступники посмеются над нищими — какая жалкая картина! и это называется учительский съезд.
Ряды большевиков наполнены или преступниками, или святыми прозелитами, подобными «святой скотине» на передовых позициях в линии огня.
— Что такое Россия? это есть то, что есть для всех, и в такой стране разуты-раздеты! И Россия есть, где на одном конце солнце заходит, а на другом всходит, и на таком большом пространстве люди разувши-раздевши ходят.
Никто из наших стариков не запомнит такого инея. Иней целую неделю оседал и наседал, так что в конце концов всюду ломались верхушки и ветки дубов. Среди берез было <1 нрзб.>, а потом березы будто испугались и, склоняя ниже и ниже оледенелые вершины, казалось, шептали: «Что ты, мороз, пошутил, ну, пошутил и довольно!» А мороз все больше леденил и склонял все ниже и ниже их ветви и отвечал им: «А вы как думали?», и вот уродливо изогнутыми вершинами деревья стояли замерзшими глыбами...
Телеграфно-телефонная проволока дугами в разных местах опустилась до земли, потом обрывалась и падала на дорогу, а скифы наши скатывали ее в крендели и развозили к себе по избушкам. Так во всем уезде у нас погибла телефонно-телеграфная сеть, и, когда остались только столбы, и то в иных местах покривленные, в газете было объявлено, что за украденную проволоку будет какое-то страшное наказание, вроде как «десять лет расстрелу».
Ораторы еще говорили «Граждане!» и призывали к коммунальному строительству государства, а скифы скатывали в клубочки оборванную инеем и бурей телеграфную проволоку и уносили ее домой по избушкам и выбрасывали по-прежнему на проезжую дорогу из печей своих золу — драгоценное удобрение земли...
Ленин призывает к труду всех, не считаясь с политическими взглядами («Пора бросить предрассудок, что одни коммунисты могут работать»), а на местах коммунисты жмут все сильней и сильней.
мясоед не животное, а время между Рождеством и Масленицей, и что в это время простые люди едят мясо, то сейчас же подумал: «Ведь все мясо съедено, зачем же это нужно?» «Не знаю, — ответил он старушке, — в этом году не вышел Краткий календарь».
Спросили коммуниста, какая у крестьянина нашего душа — не та душа, что в словах, тьма, в словах нет души, а та, что в молчании. «Какая душа, — он ответил, — душа буржуазная».
Оба совершенны в отношениях к людям, кажется, искренни до конца, душевны.
все-таки при общем стоне идея коммуны у мужиков не встречает другой уничтожающей идеи. Когда слышится голос против: «Какая же это жизнь — по приказу?!», то его встречает другой: «Ну, а когда мы жили не по приказу?»
Амбар холодный и амбар общий.
Начало при Керенском: речь Владыкина про общий амбар.
Конец при Ленине: холодный амбар.
Этапы земледельца-хуторянина: разорение, холодные амбары, воспаление легких, лазарет и земля.
Доски на театр и на гробы. После доклада оратор приглашает высказаться, и вот гул со всех сторон: «Хлеба нет, керосина нет, соли нет! Сажают в холодный амбар. Амбар! Амбар!..»
После речи о счастье будущего в коммуне крики толпы:
— Хлеба, сала, закона!
Читал я в какой-то книге, а может быть, это мне снилось, будто вот где теперь станция Талицы, раньше был город Талим, в том городе были стены и башни, через эту местность проходило множество всяких народов, захватывали город попеременно, и под стенами города кости скоплялись разных народов — вот это, значит, родина, и что вот в Талицах теперь человек живет — это называется русский человек, и все вместе — русский народ, и место это моя родина, мое отечество, — как вы думаете, это моя родина и отечество, и этот народ мой, и город мой, и место — все это есть ценность?
раз я огородник, и душевой земли нет у меня, и равенства с прочими крестьянами нет, потому как я с утра до вечера копаю землю и только что шесть раз огород перекопал лопатой и продал капусту, а они рассчитали неверно мой доход, и контрибуцию в пять тысяч не могу уплатить, что необходимо попадаю в амбар, и огородное мое дело прекращается, именно на мне оно и кончается, я — конец, и тут щель. После чего все человечество будет копать огород уже не лопатой, а паровым плугом: один будет пахать, а девяносто девять заниматься чтением книг, полезных для установления общей связи во всем человечестве, одна баба полоть паровым способом, а девяносто девять заниматься с детьми.
— Как вы можете, вы, люди, вынесшие цветы из дома и уверяющие, что цветы могут жить на морозе, как вы можете сажать людей в холодный амбар?
— Это необходимость, — ответил он, — и вы, и всякий посадит, если ему нужно будет собрать с наших крестьян чрезвычайный налог. Сами виноваты плательщики: он приходит, плачет, на коленки становится, уверяя, что у него нет ничего. Его сажают в холодный амбар, и через час он кричит из амбара: «Выпускайте, я заплачу!» Раз, два — и пошла практика, и так повсеместно во всей Советской России начался холодный амбар. И вы сделаете то же самое, если встанете перед государственной задачей собрать чрезвычайный налог.
Земля моя родная! трава была тут высокая, где мы с головой скрывались в детстве, — нет травы! снег. Дом стоял наш тут — нет дома, сосед жил — нет ничего: снег, пустыня, крестом восходит солнце с двумя радужными столбами по сторонам.
Мы чаяли, что за все наши страдания отвяжется ненужный крест и упадет с шеи в цветы, и цвет жизни станет вместо креста; вот все замерзло, и даже само солнце, рождающее цветы, стало крестоподобной серой равниной.
Еще не устали пустыми словами наполнять воздух о коммуне, а в душе уже каждый человек узнал, что теперь он зверь, а раньше жил коммуной, и это, казалось, такое ужасное существование монархического государства Российского было коммуной, только мы не знали об этом.
Так мы не знаем, владея клочком земли, что земля эта наша общая земля, и момент бытия нашего на ней считаем вечностью (что собственность есть момент бытия нашего, принятый за вечность).
В тишине души своей каждый понял, что мы и раньше жили в коммуне, только расчет свой вели на с е б я...
Поняли, что, спасаясь от голода и холода, теперь мы живем все для себя, а расчет свой ведем на коммуну. Что расчет наш не больше как запись в конторскую книгу, и что теперь бухгалтер объявил себя творцом жизни.
«Да вы покажите нам на деле!» — вопили мужики.
Привык русский человек молиться Богу в далеком монастыре, а свой близкий монастырь... да кто же не знает у нас, что в близких монастырях Бог не живет.
Как во время самодержавия говорили, что не царь виноват, а чиновники, так теперь не коммуну винят и Ленина, а тех, кто служит коммуне.
Свои чиновники оказались куда горше царских — лезли к власти, как мухи на мед, воры, всякие неудачники, обиженные на учителя, выгнавшего их из гимназии, сознательные воры-убийцы и самолюбивые гении, выгнанные из 3-го класса городского училища.
Все, кто прыгал через блошиную гору, падали в грязь, и все видели грязь и говорили:
— Вот так власть!
Шла проверка всего на живую совесть, и в совести живой гибло все.
•
1 Февраля, Оратор говорит народу в холодном помещении о коммуне и будущем счастье народа, а пар из его рта так и валил, как у голодной собаки, лающей холодной ночью на луну. И казалось нам, эти слова его о коммуне тут же валятся из рта и падают белыми кристаллами снега, и весь этот снег нашей зимней пустыни сложился из кристаллов пустых, умерших слов, похоронивших под собою живую жизнь.
Прозелиты, пребывающие в состоянии мелкого распыления самолюбий до тех пор, пока вождь не возьмет их с собой и не укажет место им стрелков на передовых позициях.
Они все жаждут вождя, как земля дождика, и как земля в ожидании влаги пылится и трескается, так и они мельчают в самолюбии и происках власти.
N., изгнанная из родного угла дворянка, смысл жизни своей видевшая в охранении могилы матери, — возненавидела мужиков (ее дума: тело этих зверо-людей ели вши телесные, а душу ели вши власти). Она живет в голодной погибающей семье и ради маленьких чужих детей идет в свою деревню, измученная, обмерзшая, в истрепанной одежде — нищей приходит в деревню, просит помощи, и мужики заваливают ее ветчиной и пирогами.
Какая странная природа нашей родины: вокруг меня бежит-движется как ветер в море сыпучая, белая, жесткая, холодная пыль, я вижу только половину лошади из этой белой пыли, пролетающей, убегающей.
А небо ясное, солнце восходит над серой движущейся равниной правильным золотым крестиком, по обеим сторонам его все семь цветов радуги собраны в два столба. Солнечный крест сияет над Скифской равниной, и радужные столбы вокруг него — цвет небесный.
Что это? обещанный весенний расцвет земли, крест процветающий?
Морозная стужа бьет мне прямо в лицо. Скиф, завернутый в овечью шкуру, смотрит в бесконечное пространство, и через его голубые глаза я смотрю и вижу на небе крест, и вижу на небе цветы.
Скиф, указывая на землю тяжелой своей рукавицей, и говорит:
— Вот там волки бегут!
Это волки? там из метели то покажутся, то спрячутся их серебристые спины, то уши
Пришли пшено менять и мыло и сказали: «Холодный амбар теперь бросили, теперь действуют по трафарету — выжигают на лбу буквы Н. К. (не платил контрибуцию)». А член чрезвычайки сказал: «Нечего делать, такой народец: не смотрите слишком далеко и слишком близко, смотрите прямо на мужика, кто он? и вы будете сажать в холодную». «Взявший меч от меча и погибнет»: идею давно потеряли, и необходимость государственная давно уже сама по себе вянет и собирает территорию.
власть можно так понимать: власть — это есть сила распоряжения людьми, как вещами. Любовь, радость жизни наоборот: эта сила одухотворения даже вещей. Власть и любовь — противоположные силы. Я люблю, и все мертвое оживает, природа, весь космос движется живой личностью. Я властвую, и все живое умирает, превращаясь в мертвые вещи. Разум как буфер становится между силой власти и силой любви, но что же такое разум, если ослабела любовь и власть стала бессильной?
Вот разобрали мощи Тихона Задонского, народ ответил на это верой, что Тихон Задонский ушел и стал невидим. Так в царстве [явное] зло — власть, все любовное стало невидимо, и всякое слово добра умолкло. Мы отданы року и молчим, потому что нельзя говорить: мы виноваты в попущении, мы должны молчать, пока наше страдание не окончится, пока рок не насытится и уйдет: ему пищи не будет. Тогда вдруг все мы скажем:
— Да воскреснет Бог!
Проделать опыт той же самой жизни природы за свой страх и риск — вот цель человека.
Всем перемучиться, все узнать и встретиться с Богом.
Блудный сын — образ всего человечества.
Мудрость состоит в знании времени, когда следует указать людям, что согласно со временем года нужно рамы в окна вставлять или раскапывать завалинку.
Мудрец знает закон природы и закон бунта человеческого и там, где рвется человеческий нерв, штопает обыкновенными льняными нитками связи.
рассказал ему про Штирнера: вся власть заключается во мне, если кто-нибудь взял у меня власть, все равно, коммунист или монархист, значит, я сам виноват, я поддался, я ослабел или просто проспал... Была моя живая воля, теперь надо мной стоит воля насилия, воля общества, государства. Нужно разбить государство-общество и создать союз отдельных.
«Вообще никто не протестует против своей собственности, а только против ч у ж о й. В действительности нападают не на самое собственность, а на то, что она чужая. Хотят получить возможность назвать своим б о л ь-ш е, а не меньше; хотят назвать своим все. Итак, борются против чуждости. И как думают помочь себе? Вместо того чтобы превратить чужое в собственное, разыгрывают роль беспартийного, и требуется, чтобы вся собственность была представлена третьему (например, человеческому обществу). Требуют возвращения чужого не от своего имени
«Требуют возвращения чужого не от своего имени, а от имени третьего лица. И вот эгоистический оттенок удален, все так чисто и человечно!» (Штирнер).
Если все свести к собственности, то собственником будет господин. Итак, выбирай: хочешь ли ты быть им, или же господином должно стать общество? От этого зависит, будешь ли ты обладателем или нищим. Эгоист — обладатель, социалист — нищий. Но нищенство, или отсутствие собственности, является смыслом феодализма, ленной системы, изменившей в течение последнего столетия ленного господина, ибо она на месте Бога поставила “Человека” и стала принимать от него то, что раньше получали милостью Божией. Выше мы показали, что коммунизм с помощью гуманных принципов приведет к абсолютному нищенству, одновременно мы показали, как это нищенство может превратиться в самобытность. Старая феодальная система во время революции была так раздавлена, что с тех пор все реакционные хитрости должны были остаться безуспешными; ибо мертвое — мертво; но воскресение должно было показать свою истинность в эпоху христианства: в потусторонности, в преображенном теле воскрес феодализм, новый феодализм, воскрес под главенством ленного господина — “Человека”.
Едут обозы в Старый Оскол за солью: у нас 15 руб. фунт, там 2. Почему так, если там и тут одна власть?
7 Марта. «В Боброве...» — «Где это Бобров?» — «Город есть Бобров, не знаю, где это находится». — «Ну, что там в Боброве?» — «Сказывают, что в Боброве большевиков нет и все дешево, как при старом правительстве».
У Володиных продовольственная победа: променяли два старых пиджака на масло, муку и пшено на тысячу руб., и какая радость в доме, какой чай с деревенским ситником и творогом! И потом до вечера разговор: «А капусту можно достать...» Из овса кисель, как рушить овес на кофейнице, рецепт из Москвы.
24 Сентября. Евреи и коммунисты переселились «на колеса», тремя огромными эшелонами живут в вагонах.
Сожители Гордоны выехали «на колеса», в их квартире показался на минутку штаб бригады. Слухи, что заняты Ливны. В газете наконец: пал Курск. Наши Елецкие вожди коммунизма, видимо, истрепаны и неспособны уже к делу — не так ли всюду? итак, событие конца можно представить себе объективно (дело коммуны) и субъективно (личность коммуниста Горшкова). В Изволях восстание крестьян: прогнали реквизиционный отряд. Говорят, что «мирно ликвидировали, без единой жертвы», то есть просто убежали.
25 Сентября. В Отделе панику остановили, прекратили выдачу денег за октябрь и слух пустили: в Касторном нет казаков, Курск взят обратно и даже Ростов... А на улице в насмешку говорят, что красные войска переплыли Ламанш и взяли Лондон. Так успокоительно было весь день, над Лучком кружились два наших аэроплана, и под вечер бабы стали говорить, что из Задонска мужики едут с казаками.
какая ужасная жизнь, дикая, невыносимая среди семей отцов, приговоренных к расстрелу неизвестно за что, увезенных неизвестно куда, в вечном страхе, в вечной тревоге за продовольствие, живем как куропатки под ястребом в голом поле: и спрятаться некуда.
Евреи — паразиты культуры, они льнут к культуре, как мухи к сладкому. Шибаи — паразиты земли (родины), они льнут к мужикам. Между евреями и шибаями война.
Сейчас совершается процесс оголения интернационала до «жида», русские неудачники и недоучки (среди коммунистов) чувствуют себя одураченными и с ропотом и злобой возвращаются в свое первобытное состояние.
Существует два интернационала: христианский универсализм и еврейский паразитизм, то и другое сочеталось в социализме и вовлекло сюда еще русского мужика.
Анекдот: дети играли в красные и белые, красные вскочили на забор, крикнули: «Казаки!» — и целая рота настоящих красных солдат бросила ружья и бросилась бежать в разные стороны.
У меня мелькнуло сегодня, что белыми не кончится дело, непременно придут европейцы. Политика большевиков — демонстрация сил перед Европой: спекулятивная армия Троцкого.
Сверкает пламень истребленья, Грохочет гром по небесам, Но вечным светом примиренья Творец небес сияет нам.
Гёте.
Настроение совершенно такое же, как в зените якобинства: такого настроения раньше не было, это новое; если так продолжится, то могут спихнуть меня и с моей святой горы... да нет... это невозможная задача. Но дороги к мирному концу теперь все отрезаны. Сегодня ночью и после обеда беспрерывно тянулся отступающий с юга (из Землянска или Касторного) обоз, на некоторых подводах раненые, значит, за ними идут наступающие? А войск отступающих почему-то нет, проходят отдельные солдаты.
мягкосердечный интеллигент Писарев поехал в деревню выпить спиртику с большевиками, выиграл там реквизированного индюка, выписал от Отдела, будто бы для командировки, хлеба, выкормил индюка, и наконец жена заставила срубить ему голову; отвернувшись, он хотел ударить по индюку, но отсек себе палец, прорубил сапог и задушил индюка ударом плашмя.
8 Октября. Вчера утром сидели (учителя и доктора) на дворе дома Черникина в ожидании выдачи соли, получил 4 ф. — будем есть шинкованную капусту. «Отдел функционирует», хотя и без помещения, и даже назначен новый заведующий Клоков. Говорят, что бой в 40 верстах от Ельца, между Долгоруковым и Тербунами, это будто бы Ливенская группа, направляясь через Тербуны на юго-восток, хочет отрезать часть красных войск, запертую между Осколом и Касторной. Переносили свой сахар домой по пуду на плечо. А наш доктор сам принес свой гонорар из деревни — мешок картофеля. Бабы на базаре меняют яйцо на фунт сахара. В Изволье мужики громят [советские] имения — они громят, а их хватают и заставляют неделями скитаться в обозах. Ночи лунно-прохладные — высшая краса осени нашей, а гулять можно только по дворику.
Узнал, что наш бывший заведующий отделом народного образования Лебедев арестован как известный провокатор (похоже, что и Горшков служил в охранке, а Бутов — стражник), — всё старые слуги империи, вот чем и объясняется их страстная ненависть к интеллигенции (между прочим, попы мало пострадали), так что под шкурой Ленинских формул действовала старая сила.
Когда нас покидали казаки, в пустом городе творили волю пьяные калмыки, а когда покидали красные — агенты Ч. К.
Товарищ покойник. Сегодня на улице несли с музыкой красный гроб и речь говорили о том, что всех ждет такая же участь, как «товарища покойника», если не будем защищать свободу, а «товарищ покойник ее защищал». В публике говорили: «Защищал — получил, и не будем защищать — получим, как же так?»
Сцена на дворе госпиталя: озлобленные красные раненые роют сами себе картошку и сговариваются убить раненого белого.
N. — бежал от белых; в Харькове белый хлеб 6 р. фунт, черный — 5 р., всего много, солдатский паек такой, что, поев, он заболел (голодный набросился); и все-таки бежал. Пуришкевич проповедует «монархию снизу» и говорит, что иностранцам не нужна великая Россия. А иностранцы оккупировали Крым. Помещикам возвращают землю и 1∕3 посева. Евреев бьют, потому что за русским коммунистом Ванькой стоит Ицка. Ученья еще нет, но будет по старой системе.
Значит, победа белых обеспечена тем фактом, что у них продовольствие, а здесь голод. А дальше, кажется, так обстоят дела, что и на той стороне ничего нет, кроме продовольствия...
Социалист, сектант, фанатик — все эти люди подходят к жизни с вечными ценностями и держат взаперти живую жизнь своими формулами, как воду плотинами, пока не сорвет живая вода все запруды. Так теперь, конечно, не в Пуришкевиче дело, а в той лопате, которой он разрывает плотину. Вот почему К., так страстно ждавший возмездия белых, как только услыхал о Пуришкевиче, повернул свои мысли в сторону красных: пусть бы и Пуришкевич делал да молчал, имя его одиозно.
Социализм — попытка решить задачу с бесконечным числом неизвестных.
В нашей жизни мы частично решаем ее, ограничивая решение временем и подчеркивая результат; это верно на день, два, на год. А социализм решает навсегда и Бога заключает в формулу.
Во всем городе звонит к обедне только одна слободская церковь с разбитым колоколом (на Аграмаче).
К полудню ободнялось, усилилась канонада с юго-запада, даже в комнате слышно.
Вместо газет мы теперь рассчитываем по пушкам: вчера была ближе стрельба, как будет завтра? Все ждут перемены, а кто идет, мы совершенно не знаем, мы как в самой глухой деревне и по отрывкам, долетающим до нашего слуха, делаем свои предположения.
Медведь и танки. Сегодня в ночь прорвался нарыв: 42-я дивизия отступает, белые наступают фронтом от Степановки до Казакова; опять переселение народов, и на улице в обозе показался нам знакомый медведь, он шел тогда с обозом на юг в Долгоруково, теперь отступает на север в родные берлоги; в обозе были быки и верблюды; рассказывают, что задержка белых была в Набережной, где белые поднимали мост; а дело решили танки, такие же предметы ужаса, как казаки.
Как это может прийти в голову — увезти из города пожарные машины! теперь идет спор, увозить или оставить инструменты в родильных приютах.
Сегодня я назначен учителем географии в ту самую гимназию, из которой бежал я мальчиком в Америку и потом был исключен учителем географии (ныне покойным) В. В. Розановым.
14 Октября. Покров. Покрыло наш дворик морозным кружевом. Лева спрашивает рано: «У нас белые?» — «Нет, верно, еще красные: звона нет в церквах». Выглянул на улицу; с юга бредут поодиночке, по двое зазябшие солдаты отступающей 42-й дивизии.
пустота в Задонске пришлась по вкусу жителям, завели свободную торговлю, все подешевело, пришли будто бы казаки, их встретили хлебом-солью, приняв за белых, а оказалось — это красные представились белыми и здорово всыпали задонцам; вот как бы и нашим ельчанам так не пришлось — да нет! ельчане после Мамонтова намотали себе на ус кое-что, может быть, и это задонское дело они же и выдумали
власть, уходя, оставляет за собою говно. Дождь, грязь, да, истинно, истинно говорю, всякая власть, приходя, обещает рай и, уходя, запирает общество в собственный нужник. Ждут пришествия белых, как второго Христова пришествия, и не могут дождаться и впадают в безверие. А тут еще говенного цвета листок «Соха и Молот», который даже уличные мальчишки выкрикивают: «Брехня и голод», — возвещает, что доблестными красными войсками взят Киев.
О с е д л ы е. Я долго не знал, как назвать все это, что сменяется, движется, исчезает на улице так, что свинья, коза кажутся единственным остатком оседлости (оседлость великое дело!), сейчас пришло в голову: все стали проходимцами.
В городе доскребали последнее: увезли из лечебниц зубные инструменты, матросы разграбили физический кабинет в женской гимназии.
В деревнях начисто очистили: овец, хлеб, свиней. В отделе народного образования красный офицер рассказывал:
— Пришел я в деревню, ничего не дают. Я говорю: «Красным даете, а белым ничего?» — «Да разве вы белый?» Говорю: казачий штабс-капитан. Они угощать меня. Подходят наши обозы. Тут мы отлупили их нагайками и обчистили.
Расчет красных состоит в том, что белые не будут стрелять по городу, и потому они распределяют пушки среди населения, все население города, таким образом, стало заложниками, наоборот, если бы красные были в положении белых, то положиться, что они стрелять не будут и не разрушат весь город, нельзя. Если спросить у них объяснения, то они ответят приблизительно так: «Мы не признаем нейтральных, кто не с нами, тот наш враг, если бы вы были с нами и записались в нашу партию, то вы бы эвакуировались в безопасное место». - «Но как же бедные, больные, старики?» — «Ну, что же, мы эвакуировали даже тифозных».
Вообще заложник — это такая же страшная и бесчеловечная абстракция, как «беднейший из крестьян» и пр.
когда в день возвращения красных я увидел приказы и сказал своим евреям, что, видимо, хватать направо и налево не будут, потому что создалась какая-то организация, то евреи сказали: «У евреев всегда организация». Я спросил тогда: «А кто это комендант Лазарев?» Они сказали: «Это Софон Давыдович, двоюродный брат». Несомненно, принцип Чека исходит от евреев: почему ведь, бывало, у газетных хроникеров при распределении билетов на
Сенсацию такой поднимался спор и кагал: потому что принципиально каждый хроникер имеет равное право на получение билета, а каждому в отдельности тесно в этом равенстве, и он, возглашая равенство, втихомолку протискивается поближе к столу с билетами, чтобы как-нибудь принципиально стянуть.
Нет, пусть же меня лучше застрелит пьяный калмык, чем засудит Чека!
Страх [от] калмыка — ужасен, но после него — Голубое знамя, любовь, а страх от Чека — презрение к людям, равнодушие к жизни.
«Русская коммуна как дерзновение разума, выраженное в формах уголовщины».
Тихо. На улице ни одного человека и два голубя.
Приходит 3-й день сну Анны Николаевны, что будто бы к нам на двор пришел большой добрый медведь, — сон действует на три дня. Наши сны и пророчества, если не сбываются, указывают на наш действительный (идеальный) мир.
Туман опять весь день. Слухи, что казаки ушли, а почему же так работают пушки и пулеметы? К нам под бок подтащили батарею и палят, заснуть не дали после обеда. Лева даже перестал интересоваться, и мы читаем: я — «Горе от ума», Влад. Викт. — Гюго, Лева с Олей — Диккенса. В окно разговор. Броневик стреляет с моста. «Во что же он стреляет?» — «В туман». — «А казаки?» — «Их прогнали под Тулу». — «Ну, пойдемте-ка лучше в преферансик сыграем».
Сегодня отбил атаку трех вооруженных людей с мандатом на изъятие телефона: вошел один из них в комнату и напал на древесный спирт, едва-едва отбился.
За двухлетие большевистской революции видели столько негодяев, что самый гуманный человек возненавидел до конца (до розги, до казни собственными руками) зло в человеке. Вот когда становятся понятными те зверства, которые совершают крестьяне над конокрадами, когда вопит человек: «Нет пощады!» (Не забыть: полицейский писаришка Ершов, ныне управляющий делами Отдела Народного Образования, с двойным [взглядом] в глазу — ведь он уйдет и засядет опять в полицейский участок; а этот матрос вчерашний с телефонным мандатом, алкающий спирта, — ведь он будет, наверно, урядником, интеллигент Писарев, продавший первенство за чечевичную похлебку, — ведь он будет инспектором округа).
Если вынырнуть из-под личной опасности, то много смешного и наивно-простоватого в этих самозванцах — командирах и министрах («господа енаралы»). Или, например, обыск с мандатом на выемку телефона: осматривает, ищет проволоку и встречается глазами с бутылкою древесного спирта — и прямо туда: «Не спирт ли?» — «Вам же, товарищ, нужен телефон, это не телефон...»; он и понимает, но неудержимая сила влечет его понюхать, и он нюхает...
Два комиссара говорили на улице:
— Продовольственный вопрос принимает характер ужасающий, катастрофический.
— Ничего, разве с такими пустяками справлялись!
Вечером всё ехали обозы наступающих красных войск, и матросы тянули их любимую матросскую песенку, припевом которой служит, кажется, так: «Ёб твою веру...»
Долг — это когда живут вместе и наживают чувство долга: мы с вами не жили, мы гуляли. Или вы, женщины, даете свои чувства в долг?»
Уезд весь общелкан войсками — красными и отчасти белыми, город «эвакуирован», то есть из него вывезено все, даже пожарная труба, и остаются одни жители. Слобода имеет связь с деревней, буржуазия давно разбежалась, остаются: интеллигенция.
Остановились мы с доктором помочиться открыто на главной улице, никто больше на это не обращает внимания, и говорили, мочась, о зиме:
— Вот она какая, настоящая-то смерть — грядет, грядет большое, черное, лохматое, с белым холодом впереди себя, вот он, белый, забегает вперед далеко, окружает, забирается в самую душу, зовет и машет: «Гряди, гряди!»
...То красное, что ехало на север, теперь опять пошло, гремит на юг, и верблюды прошли, и медведь.
— Народ, — сказал откровенно вождь большевистского социализма, — это скотина, которую нужно держать в стойле, это всякая сволочь, при помощи которой можно создать нечто хорошее для человека. Когда утвердится человек, мы тогда будем мягки и откроем стойла для всей скотины. А пока мы подержим ее взаперти.
Председатель ЦИКа установил факт «чрезвычайно любопытного» явления, что во время русской коммуны исполнительная власть совершенно разошлась с властью законодательной (то есть писали одно, а делали другое).
31 Октября. Первый зазимок. «Пришли белые». — «Куда?» — «В Елец». — «Где же они?» — «А вот: все белое».
Вчера видели на Торговой, как на юг опять прошел медведь, исхудалый, измученный, видно, очень голодный, идет на юг в Долгорукое в наступление.
Есть сведения, что белые виделись с некоторыми нашими интеллигентами и говорили так: «В существовании советской власти виновата интеллигенция, без ее участия эта власть не могла бы существовать, вы должны бежать к нам, и если не уходите, то мы с вами после расправимся».
Словом, вопрос ставится так: или Троцкий, или Пу-ришкевич, или «бей буржуев», или «бей жидов».
— Вы учитель, — сказал один, — вам надо быть комиссаром, а вы учитель, вся беда, что интеллигенция не с нами.
— Вы говорите, что не с вами интеллигенция, а белые обвиняют ее в союзе с советской властью: не будь интеллигенции, нельзя бы было воевать красным. А мужики даже и во всем винят интеллигенцию: не будь, говорят, интеллигенции, не было бы и революции и жили бы хорошо.
этого товарища слово «партия» произносится с таким же значением, как у хлыста его «Новый Израиль», — вообще партия большевиков есть секта, в этом слове виден и разрыв с космосом, с универсальным, это лишь партия, это лишь секта и в то же время «интернационал», как претензия на универсальность.
В день праздника революции дети собрались в свои не-топленные классы получить обещанные по фунту черного хлеба. Не дали хлеба и сказали речь, что в будущем они будут учиться в дворцах и сидеть на шоколадных партах (истинная правда!).
Время от времени я прерываю свой урок географии и говорю ученикам: «Деритесь!» — все начинают возиться, греться. Через несколько минут я кричу: «Конец, начинаю!» — и опять все слушают. Помещение при -15° совершенно не топится.
Мой вид: шуба нагольная. Валенки.
Раскол:
— Как можно воевать из-за дву- и триперстия?
— А как можно воевать из-за кусочка кумача и коленкора?
Война. Говорят, что в Костроме стоят занесенные снегом танки белых, а в Москве цены хороши: 175 р. фунт хлеба, 700 р. фунт масла.
Есть слух из Москвы, что причиной отстранения Деникина является приказ Англии, которая недовольна еврейскими погромами, и что отступление полное, глубокое, на днях будет занят Харьков.
За свою лекцию, над которой я работал неотрывно целую неделю, мною было получено 300 р., которые я сейчас же отдал за три фунта махорки. Жалованье за полмесяца (1320 р.) я отдал за 20 пуд. дров — 1000 р. — и за 1 четв. молока.
Мои богатства на последний край, чтобы променять и остаться голым: тулуп — 20 тыс., шуба — 15 тыс., полость — 5 тыс., 10 ар. полотна — 2 тыс., сюртук — пидж. — визитк. = 8 тыс. Итого 50 тыс. = 30 пуд. зерна. Нас четверо, по 7 1/2 пуд. = 5 месяц, жизни, то есть до 1 Мая.
Инструктор Сытин.
Коммунист:
— А как у нас в школах, хорошо ли проходится Дарвин, — то есть происхождение человека от обезьяны?
Сытин:
— Дарвин и происхождение человека проходится в высших учебных заведениях, у нас, в средних, проходят учение о происхождении обезьяны от человека.
Родные мои умирают и оставляют после себя мне свои шубы, те старинные шубы, храненные в мороженых сундуках, знаменитые! бывало, с матушкой сколько из-за них разговоров. «Ну, зачем, — скажешь, — вы их храните, слава Богу, у нас имение, дом в городе, в банке деньги, ну, зачем, что в этих шубах, хранить, беспокоиться, пересыпать, перекладывать, проветривать, просушивать, да продайте их, не будет хоть моли в доме!» А она: «Что же это, наши деды глупей нас были, берегли про черный день, банки, банки, а как лопнут? Эх, молоды вы, не видели черного дня!» Что же, правда оказалось, не видели: старая шуба теперь тысяч сорок, пятьдесят...
В интеллигенции сложились такие же секты, из которых каждая имела претензию на универсальную истину. Победившая всех их секта большевиков до сих пор борется за универсальность (интернационал) и на наших глазах постепенно омирщается...» (Дневники. 1928—1929. С. 507).