четверг, 9 ноября 2023 г.

Михаил Пришвин Дневники 1914-1919гг

 Общинный дух русского крестьянного люда, столь милый сердцу старого нашего интеллигента, происходит от креста, соединявшего некогда крепостных рабов. Крест является человеку в неволе как свет и высший дар свободы. Этот свет излучал некогда лик русского крестьянина, и этим светом жило прежнее народолюбие, и он сохранился в прошлом нашей истории.

Каждый закон, по-моему, лучше бы вышел из дела и поступка, чем из мысли.


— Боже мой, — сказал кто-то, — да ведь вы были рядовым марксистом, вы об этом говорите! — И все этому засмеялись.
По-моему, это был настоящий смех книжников и фарисеев, вообще филистеров, людей, никогда не бывших «рядовыми» и, значит, некрещеных, потому что в тот самый момент, когда человек принимает крещение, он непременно становится в ряды.
Мы принимали свое крещение от Августа Бебеля за благоговейным чтением его книги «Frau und Sozialis-mus» *. Перед наступлением момента света мной овладели две идеи этой книги: первое, что близко время всемирной катастрофы, и второе, что женщина после этого, «женщина будущего», явится такой, как я желал в сокровенности глубины детства своего. В самый же момент крещения самое счастливое, самое высокое было, что я стал со своими друзьями одно существо,

Почему-то русский человек не признает лыж. Удивительно выйти на лыжах в поле: знакомые места, поля, бывало, искрещенные тропами, изгородями, межами, теперь будто вот только, только что сотворены. Следы заячьи, звериные, а человеческих нет и нет.

Русская печь, такая огромная — самая слабая печь для защиты от мороза и самая угарная: как мороз, так уж непременно все в доме угорают. Я думаю, это оттого, что в мороз тепло из печи сильнее устремляется в холодную избу и угарные газы проникают через кирпичную кладку. Раньше угары были сильнее, бывало, как закроют печь в мороз, так в гости к соседу, если у того труба еще не закрыта. А если все-таки угорят, то самое лучшее средство выйти на улицу и считать звезды, часа два считать, полнеба пересчитать, и все пройдет. И вот все тогда молятся, все охают, бледные, как смерть, от угара, молятся, чтобы прошел мороз. Молитвы бывают разные, самая лучшая, слышал я, в месячную ночь выйти, стать по колено в снег и просить месяц и двенадцать лысых: «Месяц ясный, двенадцать лысых, мороз сломайте!»

Теперь в нашем краю совершилась неизвестная миру техническая революция: завели чугунки, и угар прекратился. И такая вера поселилась в эту чугунку: затопишь чугунку, и нет угара. Я думаю, это оттого, что угар уходит в трубу чугуна, а отчасти и потому, что в нагретую чугункой избу не так устремляются вредные газы из печи, как в холодную. Снятую мной избушку каждый день топили, но, когда я приехал, все стали говорить о чугунке: необходима чугунка, а то угоришь. Не мог я нигде достать чугунки и, делать нечего, решил жить так.
В избе смеются: собралось много народу смотреть на меня.
— Что вы смеетесь,— говорю я,— правду говорю: умирать вовсе нестрашно.
— Нестрашно, нестрашно! — подхватили сочувственно все.— От угара смерть самая легкая!
— Смерть,— говорит старый Крюков,— всякая смерть легкая. Жить трудно, а умирать легко: умер, стало быть, отмучился.
— Смерть легка, а отчего же страх?
— Страх от людей. В горячке, в беспамятстве бормочет человек, а ближним представляется страх. Это хорошо: страх ведет к смирению. Человек смиряется и на другого смотрит: как другой живет.
Мы что в одиночку: как дикие звери, сами по себе, в норах забивались. А как страх загулял, так на другого смотришь, а третий зовет к послушанию, хочет привести всех к одной точке. Только это трудно, чтобы к одной точке — вы как думаете?

Молилась месяцу, а потом с фонарем в руке обходила темные углы и ставила белые крестики.

    наши купцы, когда [им] плохо, завидуют, конечно, как и все, богатому, но удивительно, что когда им хорошо, то горюют, что не ему одному, а и другому хорошо.
Еще он объяснил, почему русский купец не рискует, а предпочитает стричь купоны: рисковать не из-[за] чего, не так велика возможность обогащения, как за границей. У [нас] нет и кредита, благодаря которому предприниматель с небольшим капиталом может начать большое дело (как у нас же в хлебной торговле). Ко всему этому и склад жизни нашего купца совершенно особенный (постепенное накопление).


В Песочках много невест, прекрасных девиц, обреченных быть старыми девами. Интересны они тем, что на них можно проследить, как общественные предрассудки калечат людей, как «время переходит» и как между временами остаются жертвы. Выход им — ученье, курсы и проч., но отцы их не следят за временем и не отдают в ученье. Другой выход — падение, проституция, но они именно не проститутки, а прирожденные жены и матери. За крестьянина низко, другие не берут. Вот где «не судьба», «нет судьбы», человек не волен.
   
 приехал я на диспут по женскому вопросу, и вот вижу — на кафедре женщина-великан выбрасывает сильно руками слова (так мне казалось, что она выбрасывала их сильным взмахом руки). Одно слово брани с особенной ненавистью, с особым подчеркнутым значением:
— Мужшш-чи-ны!
И в ответ громогласные аплодисменты множества других женщин, наполняющих зал.

.
Свои средства истратила. Клавдия Викторовна — генеральская дочь! — сама все делала: и полы мыла, и отводила девочку в школу, и готовила.
— Сколько же мама теперь зарабатывает?
— Мама получает в месяц тридцать рублей. Уходит в девять, приходит в шесть.
За тридцать рублей в месяц весь день! А прислуга стоит не меньше тридцати рублей, и вот Наталочка теперь одна.

    Настоящий господин — это такой человек, что увидишь его и кажется, что и сам настоящий господин. А когда в присутствии важного господина становится за себя стыдно и неловко, значит, он не настоящий господин, а только внешнее подобие.


Замечательное постановление съезда криминалистов о ненаказуемости аборта. Присоединиться к нему можно, только если совершенно не признавать существующих начал государственности и вообще иметь перед собой идеальный строй общества,


Почему я знаю вчера и завтра: вчера было, а завтра может быть Страшный Суд и загорится небо.

Весеннее утреннее шампанское света будит меня прямо после восхода солнца, и опьяненный, с безумной радостью и выходящий из горя, я спешу все взять, все схватить, и этот спех губит меня:


Девятого января, когда пули свистели возле Адмиралтейства, кому в голову могло прийти, что вокруг этого места стоят красивейшие в мире здания! А теперь мы ходим по городу и открываем, что Петербург один из красивейших в мире городов. Это открытие, что Петербург красивый город, принадлежит только к самому последнему времени. Не потому ли открыли это только теперь, что все успокоились и революционная волна не закрывает искусство.
Красивые дворцы — в них скучно. Красивые здания хороши в книгах, где их окружают белая глянцевитая бумага и красиво подобранные переплеты, набранная в правильные столбики история. В действительности их увидеть невозможно: обстановка, время — ночью или днем — вот если в четыре часа смотреть Казанский собор...

У Блока два лица: одно каменно-красивое, из которого неожиданно искренняя речь... а то вдруг он засмеется, как самый рядовой кавалер из Луна-парка. Так и у Гиппиус: из богородицы вдруг становится проституткой с папироской в зубах.

А еще спрашивают, почему хлысты пьянствуют. Это все люди двойные: высоко парят и падают... в кабак. Что есть кабак? (тема Розанова). У Мережковского в доме вообще это сочетание религии с кабаком (курят без перерыву), что некогда так поразило Проханова. А их рассуждения и общественная деятельность — какой-то умственный выход из этой хлыстовщины.

Девушка Мариэтта Шагинян, влюбленная в Гиппиус: шум юбки.


господа, с первыми сумерками разведите-ка самовар, накрывайте скатерти и твердите во все уголки: — Жалуйте, жалуйте! Явятся рогатые и пузатые, не брезгуйте. Это кажется только вначале, в сумерках неприятно, а потом привыкнете... припахнется. Вступите с ними в остроумную беседу и до рассвета пейте, ешьте и веселитесь. А потом, когда начнется голубой день, такая радость охватит всех, какая не известна ни одному защитнику света.

   
Двести верст от Петербурга, ни малейшей культуры, как при варягах, ничего не дано и все высосано природное деревенское. Жить в Петербурге много дешевле, чем здесь в деревне. Расчет простой: там телятину мы покупали 16 к. за фунт, здесь покупаем за 30. Масло там 35 к., здесь 40. Яйца там 25, здесь 30. И так все. Из-за чего же тут жить? Спрашиваю в этой деревне, привожу расчет: из-за чего же жить? «Из-за воздуха,— отвечают мне,— очень уж у нас воздух полезен». И все бегут в Петербург. Превращение деревушки в мещанскую слободу.

Разлив — преображение планеты. Первый пахарь земли — крот. В лесном молчании водяная крыса переплывает лужу, видна маленькая черная головка и след длинный, как от парохода.

Раскидистость луж и кустов и всё как будто на новой планете... Море бывает у нас каждый год весной, каждый год все так изменяется, будто попал на новую планету. Чистота природы святая, ничем не заменимая чистота запаха талого снега, такая прекрасная, что даже запах чистого белого ландыша показался бы оскорбительным и напомнил бы духи городские. Потом начинает пахнуть кора...

мне иногда представляется, будто где-то висит громадное зеркало, похожее на спокойное озеро с прозрачной водой, и в этом зеркале-озере все видно, и там все настоящее и прекрасное, а когда очень плохо и мелко, и непонятно здесь, то стоит мне только заглянуть в то озеро-зеркало, и все понимается. Так вот я оттуда, из этого озера, а не из Хрущева с глинистым прудом, где плавают головастики. И лучше всего был у нас сад. Я часто видел в сновидениях его, по склону горы как-то иду я, деревья не частые, но каждое дерево издали светится, и птицы, всё как в раю, в Месопотамии где-то.
.
Только величайшее уединение дает соприкосновение со звездами, когда где-нибудь в лесной пустыне идешь пропащий, так и думаешь про себя, что пропащий человек, никогда уж больше не воскреснуть и ничего не было в прошлом, кроме фиглярства, и вот оглянулся, нечаянно увидел за елью над холодной строгой зарей большая звезда сверкает...

Полнейшее приятие мира: в монастырской гостинице открыто допущена продажа водки.

я замечал у крестьян-землепашцев настоящее чувство гадливости к монахам, как у нас к змее.

Странствуя летом по городам и весям, на днях я попал в такую среду, где за ужином целый вечер была оживленная беседа о том, возможно ли охристианить домового. Как всегда в таких случаях, образовались две партии: одни, левые, говорили, что невозможно, и ссылались на известные сочинения проф. Смирнова о «бабах богомерзких», где прямо указано: истинное христианство всегда было враждебно (и прочее изложение брошюры).
Другая партия, правых, напротив, горячо доказывала, что именно тем и замечательно православие, что оно даже охристианило домового.
— Разве не знаете вы,— говорили они,— истинно православный человек христосуется с домовым: сначала с попом, а потом с домовым.
Левые возражали.

Все люди разделяются на ищущих (чающих) влиться в море веры и быть самим творцами; две породы людей: вода и пастыри.

    Старик Азимов Федор Петрович бывает двенадцатого мая именинником. К этому числу съезжаются все Азимовы, а их в нашем уезде довольно: это те самые Азимовы, которые некогда, выехав из Европы, имели в гербе бобра, редкое вымирающее животное: голубого бобра. В России Азимовы, однако, до того сильно размножились, что Иоанн Грозный лишил их голубого бобра.
— Вы плодитесь, как свиньи,— сказал он, и повелел им носить [вечно] в гербе кабана.

Барышня с геодезическим аппаратом лежит у дороги на своем пальто, только по аппарату и различил в ней курсистку. Нивелировка. Лошадь запрягается не просто, а изучается. Вокруг домика не просто: изучается емкость и в ревности одна даже забралась на крышу. Бьют в сковороды не просто, а это пугают козу: внутри домика изучается секрет молочной железы: как действует испуг на выделение, а ученый возле молодой козы устанавливает кривую испуга.

Другая называется Диоген в юбке, приручила жеребенка, везде ходит с жеребенком на людях, когда он дожидается (лекция) и начинает бить в дверь копытами, профессор говорит, что надо кончать.

Снилась Лукерье большая чистая река в крутых берегах и будто бы смотрит она в чисту воду и видит явственно все, что на дне ее делается: как черные раки шевелят усами, окуни — рот колечками, щуки зубастые, чистые камешки по песочку перекатываются, все видно, а сына нет. Солнца нет, и месяца и звезды ни одной, а светло и далеко кругом, как в зеркале, видны леса и поля и белая дорога, а по дороге далеко чуть видно — сын идет, и голос его издали слышен, будто он тут возле стоит:
— Матушка, я все хожу, уморился я, приезжай.
Посоветовалась Лукерья утром с крестной и поехала искать реку в крутых берегах.

Женщина творит легенду, мужчина — скептик: типы творящих и отрицающих.


В местах Аракчеевского поселения Новгородской губернии, где я живу уже несколько лет, сохранились у стариков такие легенды о том времени, когда людей за каждый пустяк били палками, когда мужик выходил на поле с розгами для себя самого.

    Жажда вечности есть молитва умирающей материи.

Картину будущей жизни, как известно, наше простонародье представляет в образах нашей жизни земной: громадная печь, черти-повара, где и пекут, и варят, и жарят — ад, а за столом сидят господа и кушают приготовленное в печи-аде.

Будущее подчинение цивилизации. Технические изобретения — открытие новой страны, первое — военные, потом духовенство: архиерей летит [в небе] и благословляется колосящаяся рожь.

Аэроплан и молебен (открытие — здоровье-счастье — новая земля (здоровье) и [старая] рутина — примирение в летящем архиерее.

Страшно на земле, на воздухе не страшно.


Самый аэроплан меня совсем не интересует, потому что я хорошо знаком с птицами, а мое воображение населяет легко иные планеты гораздо более сложными машинами. Меня интересуют люди, творящие из нового факта новую веру, и даже не люди как личности, а та народная плазма-тичная бабья личность, которая творит и законы природы, и в этом смысле я [думаю], что это личность, что новая сила за человека не отвечает.

рабочие в массе сохраняют деревенскую мужицкую душу. Пример Алекс. Вас. Кузнецов: он 25 лет был в Петербурге и вернулся к земле на свой хутор более мужиком, чем настоящие мужики: за это время мужики в деревне более подверглись влиянию города, чем он в городе.

Завещаю своим родным поставить крест над моей могилой с надписью: «На память о теле».

запасные чинно гуляют (не пьют)... Рыжий мужик спрашивает: а будет ли царь на войне? Водку заперли, и самоуправление возле казенки. Как в солнечном затмении наблюдают солнце, так и в пьянстве русский народ. «Водку заперли — это государь молодец, дай Бог здоровья».

Все это признаки конца: встреча со старообрядцем, разговор о лесных пожарах, и затмении, и забастовке — все это признаки конца, как у летописцев.
Признаки войны: лесные пожары, великая сушь, забастовки, аэропланы, девиц перестали замуж выдавать, Распутину (легенда в Петербурге) член отрезали, красная тучка, гроза. Лес и старообрядец. Радость освобождения от будней: кухня и трактир = дом и война.

Хожу везде, спрашиваю, кто, что знает, и думаю: в этих великих событиях судьба избрала таких маленьких свидетелей — все как дети, ничего не знают вперед, и многие чему-то как дети радуются...

Коля-депутат наткнулся на мысль и все думает, как бы совсем покончить с войной и разоружиться, думает, думает и все ни к чему не приходит: ведь суд обеспечивается вооруженной силой, значит, нужно вооружение, все-таки нужно установить, что идея о «последней войне» бродит в голове многих. Много помех успеху мобилизации — быстрота, внезапность: испугались, но одумались и пошли. А шли, как все говорят в один голос, хорошо, совсем не то, что в Японскую войну.

милый Д. А. стал пророчествовать за ужином: я вижу время, когда останутся только одна великая держава — варварская Россия и во всей Европе раздробленные мелкие республики — остатки великих держав Европы, потом эти все раздробленные государства соединятся, разобьют Россию и тогда будет республика. Конец его мечтаний — республика.

Когда скажешь: «Победим!», неизменно отвечают: «Бог знает!»

Похороны по последнему разряду.
Как известно в последнем разряде покойник сам идет за телегой и кнутиком постегивает лошадку. Так и Раков наш шел за телегой сам, а за ним шли жена и дети и потом вся деревня, все плакали ревом.
Доброволец Раков пошел на войну, чтобы лошадь выручить: думал, что, если сам пойдет, лошадь вернут, и еще слышал, что добровольцу возле обоза можно поживиться, и пошел. Его оплакали, а он вернулся.
Французик ехал из Германии и ломаным русским языком рассказывал, как в Берлине:
— Подумайте фунт соли стоит марку!
— А у нас 1/2 копейки! — сказал купчик.
— Мясо стоит марку.
— А у нас мясо градоначальник объяснил: 25 коп. фунт.
— Яйца пятак.
— Яйца у нас тоже объяснили: 30 копеек.
— Молоко 20 коп... денег на пропитание.
— А у нас, сколько хочешь и т. д.
Все радуются кругом, что казенки закрыли, даже пьяницы.

Россия вздулась пузырем — вообще стала в войну как пузырь, надувается и вот-вот лопнет.«Самое важное чувство у всех то, что эта война — огромной важности мировое событие, размеры которого еще трудно поддаются учету во всем объеме. После войны новый мир, новая Европа, новая Россия, новые люди, новая психология и новое искусство (речь 26 июля ст. в Таврическом дворце; а м.б., июня).

Вот уже почти неделю в Петербурге и начинаю привыкать: город — военный лагерь, живется при военном положении много свободней, куда-то исчезли хулиганы, нищие, исчезло разнообразие, цветы жизни, все неожиданности, у всех одно лицо, все стали друг на друга похожи, и Петербург прямая улица, как большая дорога проезжая на войну. Теперь не говорят «мы расшибем», хотя столько данных, а втайне опасение, как бы нас не разбили,
если разобьют, то революция ужасающая.


    исчадие человеческое искало гнилья человеческого, чтобы зажечь его.

Современный человек не может быть искренне массовым человеком: одному мешает отдаться всецело чувству национальной ненависти к немцу Христос, другому торговые связи, Илье Николаевичу мешало русское правительство (в этом «личность»).

Я, как только сел на извозчика, так и почувствовал, что город наполнен ранеными, по совершенно неуловимым признакам, может быть, по тому, каким тоном говорит со мною извозчик. Он рассказывал мне, глубоко печальный, что есть такие несчастные, что одни глаза только живы. И много уж он набрался от раненых всяких военных ужасных картин, рассказывал, как голову отрывает ядро, как хоронят в братскую могилу, какое несметное количество птиц там слетелось, птицы всей России и всех держав слетелись на поле сражения, так что от птиц черным-черно. Рассказывая, извозчик долго крепился, а когда дошел до птиц зарыдал.


Роман попал в квас. Кютнеры живут в Москве со времени нашествия Наполеона. Роман до того обрусел, что в студенческое время сидел за политическую историю в тюрьме, потом женился на купчихе и полюбил Москву всей душой, стал таким патриотом, так что старые товарищи говорили о нем: Роман попал в квас. Теперь приходят к нему и отправляют в казарму, как германского подданного. С ним в тюрьме все такие же «немцы», до того обрусевшие, что носят ложки за голенищем. К их решетке подходит старушка: немцев посмотреть, какие немцы. Вышел из тюрьмы, хотел доказать любовь к родине, думал: в добровольцы поступить или пустить в квартиру к себе на содержание раненых. Пустил раненых и так этим воодушевился, что даже икону повесил. Стал беседовать с ранеными: одному палец оторвало, другому два, один раньше служил в сыскном отделении, другой в жандармах, и икона оказалась тоже не причем: католики.

Любовь к врагу — что это значит? любовь к тому, что у врага есть хорошего, признание, что он, будучи хорошим, творит не зная что? убеждение, что нет существа, вмещающего только зло? Не на этом ли основана и молитва за дьявола? О. Афанасий не находит возможным молиться за дьявола, потому что будто бы дьявол есть абсолютное зло и с ним покончено все. Между тем легенда гласит, что дьявол некогда был ангелом.

мир существует и людьми открывается, и наоборот: люди мир творят из ничего.

До Тарнополя — хохол, а после Тарнополя — русин, разговор с ними на воляпюке, наш купец на всех языках.
очень хорошо понимая, что не высшее начальство виновато, а прапорщик, понявший телеграмму начальника как безусловную. Мы все еще надеялись, мы искали способа уговорить молодого офицера, как вдруг показался околоточный надзиратель.
— Как, и вас не пропустили?
— Да, и меня не пропустили,— сказал околоточный.
— Кончен бал! — сказали подрядчики.
Если полицейского не пропускают, то что же делать?

    Сейчас я уже в Львове, я пишу это в удобной гостинице, я вижу в окно жизнь уличную и всюду похожую на жизнь всякого большого города, но это только лицо, это только внешнее обличие, странно переживаемое, стоит мне оглянуться на совершенный путь по завоеванной стране, как все это внешнее обличие большого города исчезло, как дым.

Гимназист рассказывал, что всегда жил мечтой о России, потихоньку учился русскому языку, учил сам в нелегальном кружке. Не думал, что победят, потому что читал Вересаева и составил представление о русской разрухе. Прислуга спрашивала его, правда ли москали одноглазые и с хвостами. Был революционер, сжег всю русскую библиотеку (250 т.), не имел права иметь карту России. Занимается музыкой: сочинил литургию. Хотел быть филологом, теперь ему предлагают поступить в семинарию, потому что священники должны быть галичане. До 21 августа в Львове думали, что русских прогнали на 150 километров. 22-го вступили три казака и потом еще, и, наконец войска. Встреча: цветы и виноград, но надо было видеть рожи. Я сам, глядя на войска, первый раз увидел, какие крепкие здоровые воины. Песня в Львове: «Кому мои кудри» со свистом.

Наш столб, австрийский столб, сломанная «рогатка», сломанная граница, и мы в завоеванной стране. Вот где начинается картина разрушения: сожженные дома, разбитые снарядами стены, следы пуль на стенах, следов пуль везде много, но странно, хочется видеть больше, больше, и когда встречается стена без пуль, то с досадой переводишь глаза на другую. Большие разрушенные дома, как нам потом рассказали, погибли не от снарядов, а просто были сожжены руками местных грабителей, заметающих следы своего воровства. Вслед за войсками явились, Бог весть откуда, банды грабителей и тащили все, частью сбывая в Россию, частью зарывая в полях. Это как у нас на обыкновенных пожарах, когда являются существа с какой-то подземной душой и у до конца несчастных, до конца разоренных людей тащат последнее.

По улицам, пустым и разрушенным, там и тут бродили кучки евреев, по случаю праздника Кучки (Кущи) одетых в особые блинообразные отороченные хорьковым мехом шапки.
— Фанатики! — сказал наш полицейский.
На вопрос, почему они кажутся ему фанатиками, он ответил:
~ Хасиды и цадики.
Что такое хасиды и цадики? он пояснил мне:
— Фанатики.
И так потом это продолжалось всю дорогу, при виде этих действительно своеобразных настоящих евреев в необыкновенных шляпах, с пейсами, в длинных черных сюртуках, надзиратель неутомимо восклицал: фанатики, и потом пояснял: хасиды и цадики.

Я спросил одного чумака с простецким лицом, почему и как и с чем он собрался на войну.
— Цибулю везу,— ответил хохол.
Услыхал, что война, собрал цибулю, купил немного муки, немного сахару, запряг лошадь и поехал. Он еще говорил о Новой России, что какая-то Новая Россия открылась, так хотя бы ее посмотреть, больше хотел бы посмотреть, а там уж само дело укажет.

    прибегает ко мне мой экспансивный товарищ и говорит взволнованно:
— Сдачи не дали в лавке, говорят: попросите мелких денег у вашего правительства.
Небольшое пояснение: в Львове сейчас большой недостаток в мелких деньгах. При хорошем высоком русском барометре нам очень вежливо с улыбкой дадут сдачи русскими или австрийскими деньгами, или пошлют в соседний магазин, или даже просто попросят занять денег после. При плохом барометре такой прямо невероятно дерзкий ответ: попросите деньги у вашего правительства.

Австрийское войско занимает, например, какое-нибудь поле, принадлежащее русинскому священнику. Понятно, что батюшка беспокоится, идет посмотреть «як так». Приходит на место, его арестуют, находят в кармане письмо от сына с войны, в письме описывается местность. И этого довольно: священника вешают. Теперь села опустошены. Священники сплошь арестованы и отправлены в глубину страны. И вот почему в некоторых местах села переходят в православие: в Галиции народ еще более, гораздо более религиозен, чем в России, при таком великом несчастье потребность эта еще больше растет, обряды православия мало разнятся от униатских — и вот почему переходят.

Конечно, всех этих людей, обиженных в своих чувствах [нельзя] спасти, всех перевешают, но, пожалуй, даже не это так меня волнует. Мне жалко мечту... В Галиции есть мечта о великой чистой прекрасной России.
Гимназист, семнадцатилетний мальчик, гулял со мной по Львову и разговаривал на чистом русском языке. Он мне рассказывал о преследовании русского языка, не позволяли даже иметь карту России, перед войной он принужден был сжечь Пушкина, Лермонтова, Толстого и Достоевского. Преследовались даже слова, к завтраму он приготовит мне список слов, запрещенных для употребления гимназистами, слов русских.
— Как же вы научились русскому языку?
— Меня потихоньку учил дедушка — дедушку взяли в плен. А я учил других, и так шло. Мы действовали, как революционеры, мы были всегда революционерами.
А вот другое... Старый семидесятилетний священник рассказывал, как он всю жизнь мечтал побывать в Киеве и достал пропуск, а в Киев его не пустили, в Киеве так и не удалось побывать.
— Кто же вас не пустил?
— Русские не пустили: тогда почему-то боялись униатских священников.
Сколько бы я мог привести таких рассказов. Холм высокого замка господствует над всем Львовом — насыпан в память Люблинской Унии.

где пан? — Пан текал.

Еще года за два до войны профессор начал чувствовать ее: прекратились самые необходимые и обычные предметы. Потом [появилось] все больше и больше бродячих собак. Сараевское убийство вдруг представилось как дело русских. Потом сыск вины и, наконец, та ложь правительства, которая держалась в том обществе вплоть до вступления русских в Львов. Очень любопытно представить все это
Исчезли все перегородки образования, положения, сходятся самые разнообразные люди и все отношения — два класса людей: начальников и «тошно так».

Мать говорила: «Как хорошо теперь в это время иметь кусочек земли». Я удивился: «Как, теперь, когда идет мировая война, думать о кусочке земли!» А мать спокойно сказала: «Так война-то идет из-за земли же».
Потом она умерла, осталась от нее земля, кусочек земли прекрасный с парком и лесом, и часто я во время событий возвращался к чувству какой-то радости и мира: у меня есть кусочек земли. (Лысые Горы) — делили имение во время войны.

спасает-то вовсе не «падение», а то, что человек смиряется и в своем страдании других людей видит и Божьи цветы и все свое лучшее выказывает; обжиги случайных радостей: роса на елке, цветы, много цветов, утопал в цветах, добрые животные, а люди все чудаки-отверженцы; страх перед людьми «порядочными», «умными», никогда не было гордости или презрения к мещанству, а всегда робость, страх, как будто я в чем-то виноват (аквариум на окне), не могу людям в глаза смотреть, как и в деятельности своей как будто всех я обманываю, вор какой-то (как меня потянуло к земцам и как они, не будучи выше меня, разгромили меня (Анзимиров).


— Расскажите, Алексей Иванович, как вы понимаете зайца? — спросил дьякон охотника,— что это за жизнь такая все по ночам да по ночам...
— Тишина, о. дьякон, вся сила зайца в тишине.

Железный обруч на человеке: два живут, один становится обручем — кому только лучше, закованному или самому обручу? Так и все это государственное насилие ужасно, отвратительно, а необходимо, как смерть, неизбежно. И так они растут и растут, эти огромные, пожирающие жизнь чудовища, и будут расти, пока есть жизнь. А как посмотришь на карту, так аппетитно, и непременно нужно нам взять Дарданеллы.

Один мой знакомый сравнил войну с родами: так же совестно быть на войне человеку постороннему, не имеющему в пребывании там необходимости.

Нужно ли входить без особой необходимости в эту закрытую комнату? Не сильнее ли, не глубже ли переживаются муки за любимое лицо человеческое у закрытой двери? Да, я так думаю, что глубоко чувствующий человек больше понимает войну у себя, чем многие физически близкие к ней люди. Но многие ли так чувствуют? Большинство живет так, и наш долг помочь им приблизить... по мере сил.

Свобода решена древними мудрецами: отпадение себя от внешнего мира — условие свободы. Вопрос только о материи (внешнем мире) — как одухотворить его и сделать свободным. Материальный вопрос страшен только для одного, а как соединились все — он не страшен, его нет совсем. Значит, материальный вопрос сводится к человеческим отношениям: все в человеке.

Религия, напрокат взятая у народа, в то время как самому народу она стала ненужной. Время, когда верхние слои общества обратили свое новое внимание на религию народа, и когда народ охотно отдал бы её задешево напрокат.

Всю жизнь до 75 лет, я свидетельствую, моя тетушка, ученая на медные деньги, верила в прогресс, больше: она изменила вере отцов-старообрядцев ради этой веры в прогресс. И вот пришла глубокая старость, а за свою веру наивную тетушка видит перед глазами убитых, а в голове постоянный вопрос: есть ли Бог в этой вере?

Старик просит узнать, почему же они все на месте топчутся и когда будет конец - вот самое главное. Другой пришел узнать: честно ли ведется война? Третий просил справиться, дошел ли до места их вагон с солеными огурцами. Еще хотели узнать, отчего во всех прежних войнах товары дешевели, а теперь дорожают, не обходит ли нас как-нибудь немец через Швецию, не забирает ли себе тайно наши товары.

 .
    Идея немцев — расстановка вещей, и с этой точки зрения я спрашиваю себя всегда, когда слышу о каком-нибудь «германском зверстве»: «Стало быть, так нужно для порядка?» Обыкновенно это категория зверства, или выходящее из идеи высшей целесообразности. Обыкновенное кавказское зверство для меня совсем неинтересно, но зверство целесообразное меня заставляет задуматься. Я не верю в кавказские зверства у немцев и во всяком новом факте ищу целесообразности.

    
Как мало удивляются люди окружающему их миру: сегодня я гулял посередине твердой реки, а завтра она будет жидкая, и никто этому не удивляется: естественно!

22 Марта. Пасха. Из чтения газет. «Утверждение в Константинополе выведет Россию на такой широкий мировой путь, движение по которому само разрушит националистическую идеологию (С. Котляревский. «Русские Ведомости», 1915, № 13).
Так ясно из этого рисуются образы либералов, которыми всегда замаскированы государственные деятели, может быть, даже будущие губернаторы.

Кто-то пишет еще: надо сознаться, что алкоголь уносит больше жертв, чем война (то же говорит и об эпидемиях). Это самые ужасные, самые безнравственные и убивающие дух слова.

неудержимо прет государственная легенда о том, что нам (России) нужно. На каждом шагу видишь, как совсем отдельно от нашей человеческой души возникает чужая душа, существо, которому начинают все поклоняться, во имя которого будто бы творится все бесчеловечное, легенда о государстве России. В этой легенде ищут спасения и люди, повторявшие всю свою жизнь, что служат какому-то «чело веку».

Мать, жена, сестра молят об одном, чтобы не убили близкого — обратное легенде о жертвах (миф уничтожающих), потом начинаются подарки, фуфайки — утешение добрых людей, потом розы, конфеты, сигареты, общественные панихиды, некрологи и, наконец, в завершение всего вдохновляющая цель — расширение государства, выход к морю. Под шумок миллионы корыстных людей — всяких торговцев, поставщиков, подрядчиков, полицейских, губернаторов, финансовых тузов — строят каменное основание своей личной судьбе, которая ляжет в основу будущей власти их над будущими новыми «жертвами» войны (между прочим, евреи, эксплуатируя чувство человечности, так называемые незыблемые основания нашей интеллигенции, строят тоже каменное основание).

Евреи, лишенные земли, несчастные люди!
— Счастливые! — я полагаю так, что счастливые: у них нет царя, нет начальников; нет местожительства, евреи — счастливые люди...

Новое название одной коренной черты русского народа: утульчивость.

У моей матери гнев на кого-нибудь всегда соединялся с потребностью оправдаться перед кем-нибудь и вступить с ним в союз — что это? Недовольство одним из нас сопровождалось преувеличенной нежностью к другому (нежность называлась «печки и лавочки»). Своими черными глазами, все-таки женскими, она умела проникать мгновенно во все — от прически до косого взгляда в сторону, и всякое движение создавало у нее всю цепь приятного или неприятного, полученного от такого-то; если приятное, то неприятное забывалось, и наоборот, и, в конце концов, из-за малейшего пустяка она выливала [свой] или весь запас злобной энергии, или радостного широкого благоволения. И никогда [иначе]: в гневе она не могла оставаться без радостного помощника, в радости ее не оставляла подозрительность. Так она постоянно вступала в союз и, попросту говоря, сплетничала одному на другого, как бы постоянно стараясь разбить дружбу между детьми.

    силу вещей можно перехитрить, характерным явлением бывает, когда вещь овладевает человеком, это очарование, человек бывает очарован вещами (немцы очарованы Кайзером, Кайзер — Германией, Александр Михайлович — поповной и обстановкой, Ева — яблоком, Адам — Евой и т. д.). Происхождение чар: воля узка, сера, суха, отдых сладок, лень поэтична, цветиста, легка, стоит на минуту ослабить волю, как начинается приятная теплота, показывается цветистая материя.

    Куда ни пойдешь, куда ни посмотришь, все такие обыкновенные одинаковые люди, и с удивлением спрашиваешь себя потом: из этих людей состоит бюрократия?

интересно раскусить Горького: что, если за Серафимом скрывается мелкое непобежденное самолюбие? И серафимство — самообман. Как писатель он равен только Левитову, а поклонники превозносят до Толстого — сознает ли он это? Его «Детство» — произведение монотонное, хотя и прекрасно написанное, в нем весь пейзаж по земле и нет вовсе неба. В сравнении с Толстовским «Детством» так: вертится крыло ветряной мельницы, то земли захватит зеленой, то синего неба — Толстой. А у Горького мельница вертится на вертикальной оси, как молотильный привод, не поднимаясь от земли. Написано прекрасно, а целых шестьдесят страниц не мог дочитать. Перевешивает обстановка, а не личность, и деревянит читателя.

Не верилось, казалось невозможным устранение Ивана-Царевича, но невозможное совершилось — и царь принял командование.
— Царь-то ничего, да вот сподручники! — говорят серые мужики.
Карпов все знает уже:
— Да, его дело пошатнулось уж с Перемышля и что же: как справедливый человек он хорош, а как военный, видное дело, не мог немца убрать. Не миновать чистки! И потом... что потом?
потом утвердить настоящую власть, прямую и единственную и короткую... что там суды, разная проволочка, все это пустяки, и думаю, эти разноголосия тоже все пустяки, один разговор и проволочка, а власть тут должна быть решительная, скорая.
— Какая же власть?
— Административная власть! — Чиновники, помещики не понимают, что делают, не время теперь спорить, нужно понимать момент общий и подчиняться ему. Глупые, не понимают, что все ихнее к ним вернется, перейдет время, и опять будет власть у них, народ же не может властью распоряжаться.
Так мы, живя, изживаем себя, а кажется, будто виновата обстановка. Вовремя надо уметь покидать старое, любя старое, вечно бросать его и переходить к новому.

Сентябрь для сентября очень сохранился и будто август выглядит,

Целые поколения нашей интеллигенции воспитались на народе, мужике не требовательном, а несчастном, смиренном рабе Божием:
Всю тебя, земля родная, В рабском виде Царь Небесный Исходил, благословляя.
Так чувствует себя у нас всякий, нисходя до помощи к народному страданию. А вот являются беженцы и заявляют свои права, совсем не похожие на наше смирение. Не хотят работать <1 нрзб.>. Недавно я выслушивал на вокзале рассуждения нашего предводителя дворянства: он мне доказывал необходимость установления твердой власти по следующим причинам: поток беженцев никак остановить нельзя, а направить его можно, только их обезличивая...

прислушиваются. Вместо прежних стройных войск на улицах [видны] только ратники 2-го разряда, какие-то мальчишки и что-то орут.
— Это что! — разговариваем мы с Сергеем Петровичем,— а вот когда настанет такое время, что вы пойдете вон то бревно на Неве ловить, а я пилу искать, и где-то в другом месте новые люди будут закладывать новый город для новой жизни...

корреспонденции писать некуда, разве только в старый Петербург из Петрограда покойникам, что за это короткое время осыпались, как желтая листва после осеннего мороза: «Милые покойники, мы, поколение, следующее за вами, в глубине души вашим покоем живем, наши надежды на мир, на победу, на хорошее правительство — надежды людей, мечтающих о покое. А не нужно этого, пусть уж больше и больше разрушается до последнего часа, когда молодежь будет строить новый град...»

Беженцы. «Куда же их девать? ведь они тоже наши». Приехал дьякон, семью потерял, приехала школа, а половина учеников потерялась...
Беженцы наводят на такие мысли... но обратные тем, фронтовым: там ощущение врага создает какую-то дымовую завесу на трудящийся народ, здесь создается завеса на фронт враждующих народов, и ясно до очевидности, что их интересы противоположны государственным.

Мне хотелось подарить знакомым маленькую пальму, захожу в большой цветочный магазин, теперь почти пустой (цветы получали из Бельгии),— всего две пальмы, одна большая в 60 рублей, другая маленькая, в четыре рубля. Я ворчу, а хозяин говорит: теперь время такое, что сахар дарят, а вы покупаете пальму. Я послушал совета и в следующую мою поездку в Петербург привез из деревни голову сахара, и был настоящий фурор у знакомых: целую голову, да где же я достал ее, вот чудо-то!

Появились женщины-кондукторы на трамваях в полной форме, а на голове платочки. Появились на железных дорогах женщины в погонах. Женскому делу предстоит в близком времени большое поприще.

Не будь привычки хвататься за старое — как бы мог жить теперь человек!

Горький выслушивает доклады своих «енералов» о Милюкове и фыркает: «Человечишки!» Потом о Милюкове: «Глупый человечишко!» Сидит, выслушивает, и вот-вот выговорит: «Гг-енералы!» Вокруг него старинное оружие, вывезенное из Италии, картины, книги, им накупленные, мебель, совсем будто Пугачев во дворце,— а тут же и такое почтение, такое благоговение ко всему этому «европеизму», как он называет.
И во всем этом, со стороны глядя, какой-то смешной, наивный Пугачевский тон, а пойдешь с этим же Горьким грибы собирать, как он идет, большой, задумчивый, посмотрит на дорогу, засыпанную хвоями, и скажет, опираясь на свое чисто нижегородское «о». «Вот когда хвои эти обледенеют и ветер, так позванивают... чудесно!»
И когда расскажет свою жизнь, как он бродил по схимникам, как стрелялся, как с одним лавочником задумал культуру в деревне насадить и как претерпел в этом и многое, многое свое русское — как естественно выходит из всего этого его преклонение перед «европеизмом».

Старец из ямы спросил Максима, как шел и проч., а потом начал спрашивать о брате своем и так сказал: это вот брат его в эту яму посадил. Что это за яма? — несчастие, и Бог, и злоба к человеку — вот откуда необъяснимое, выход из которого — к человечеству (в радость, в жизнь, в Европу).


Лично многие из нас пережили свое разрушение града и плыли, спасаясь на каком-нибудь жалком бревне, голодали, озирались по сторонам, вскакивая на задние лапки и повертывая мордочку по сторонам на видимое всем разрушение городов, земель, бегство сотен тысяч людей, потерявших кров, удушливые газы, бронированные автомобили и мечущие бомбы крылатые моторы,— это все ново. Мы переживали жизнь в глубину, теперь переживаем в ширину.


Отсутствие сахара создает настоящую революцию: как радостно переносило население запрещение водки и как тягостно это отсутствие сахара.

 Как понятие немца-врага расширялось и, расширяясь, дошло до понятия внутреннего немца, как и формула «Всё для армии» потеряла прежнее значение, когда армия стала создаваться из ратников 2-го разряда — людей, никогда не бывавших в строю.


Осыпались старые люди за время войны, как осенью желтые листья на старых дубах...
У Толстого главное хорошее в творчестве — способность лепить людей из чего-то живого, читая, вы постоянно чувствуете под собою безликую стихию (как это называют) или, что ли, подпочву, из которой по воле творца легко и свободно возникают, проходят, исчезая куда-то, лица людей.

Тут, по мнению Бехтеева, нужна власть, которая и должна определить все, нужно обезличить массу. Подходит человек, имеющий направление в Борисоглебск, а ему нужно в Царицын — там у него родственники, нет, пусть едет в Борисоглебск.
Город богатый возле — прошлый год, когда прибывали раненые, и нынешний, когда явились беженцы. По всем признакам видна готовность населения жертвовать (приносят хлеб, подносят баранки), нужна только организация власти.
Движение такое, что сделать ничего нельзя, но возможно только непосредственно хвататься за нужду: кусочек сахару, поданный ребенку, и кусочек власти.
В комитете юридической помощи населению: беженец пошел определять в приют чужого ребенка, пока определил, эшелон ушел, и, в конце концов, он остался с чужим мальчиком на руках, а своя семья неизвестно где.

Иван Михайлович о картошке: — Что делать? Из-за картошки невозможно продать рожь и овес, невозможно достать никакую подводу: задавлен мужик картошкой.
Благосостояние мужика увеличилось, во-первых, от прекращения пьянства, во-вторых, от высоких цен на хлеб, в-третьих, от казенного пайка.
Мужик стал есть: по свидетельству мучных торговцев, значительно увеличился спрос на высшие сорта муки (крупчатка, первач 1-й, первач 2-й) и сильно понизился спрос на вторые сорта (серая первая и выбойка).
Попробуйте теперь купить у мужика яйца! Попробуйте попросить его заехать куда-нибудь или что-нибудь подвезти. И потом требование чаевых как должного.


Понимающих литературу так же мало, как понимающих музыку, но предметом литературы часто бывает жизнь, которой все интересуются, и потому читают и судят жизнь, воображая, что они судят литературу.

Осенние листья осыпались, так и старики осыпались не от вражеских пуль, а от странного невидимого [неизвестного] грядущего нового мира.

18 Октября.
Быть кадетом в провинции — это почти что быть евреем. 
. Мне кажется, что обыватель по совести считает кадетскую программу хотя и недостижимым, но почти что святым. Когда левый выставляет свою недостижимую программу, то за то он и левый, отщепенец, человек будущего, человек не от мира сего, «передовой авангард». А кадет у нас судейский чиновник или адвокат, человек жизненный, который меряет и аршином жизненным.
А у нас уж примета верная: как адвокат начал ходить к купцам и есть икру — пропащее дело. Икру ест, а потом расписывает: мы, мол, кадеты!
Словом, у нас думают так: если хочешь делать святое дело, откажись от икры и с нею вообще от заинтересованности личной в этой жизни, будь просто святым и не мешай другим есть икру.


Загляните теперь в тайники всякого сколько-нибудь состоятельного дома, сколько там белой муки, сахару, всякой крупы, всяких мелочей. Сегодня кто-то сказал: «Покупайте уксусную эссенцию»,— а завтра уж все покупают. Завтра нам скажут про вазелин — мы будем вазелин закупать фунтами. И так все естественно и даже демократично: цены растут с быстротой ужасающей, всякий лишний рубль и рабочий человек с наибольшей выгодой должен помещать на закупку продукта необходимого питания. «Я не настолько богат,— скажет всякий бедняк,— чтобы не запасаться...» Происходит соревнование передовых коней и водовозных кляч...

 Мне хотелось уйти куда-то от людей в мир, наполненный цветами и птичьим пением, но как это сделать, я не знал, я ходил по лесам, по полям, встречал удивительные, никогда не виданные цветы, слышал чудесных птиц, все изумлялся, но не знал, как мне заключить с ними вечный союз.

Люди реакции у нас в провинции, вернее, громадное большинство их, держатся не принципов, а того, что в настоящее время является прочным: если прочно будет социалистическое, то они признают и социализм.

Алексей Федорович Шереметев (предводитель дворянства в Ливнах), шестидесятник, монархист, выводит идею царя из: 1) народу нужно дать, что он хочет сам, 2) Россия завоевана правительством.

В природе есть все, и наше человеческое дело есть только дело сознания (сознательной личности). Дело человека высказать то, что молчаливо переживается миром. От этого высказывания, впрочем, изменяется и самый мир.

На этой войне лежит печать промышленности: православная Россия споткнулась на фабричном пороге — не хватило снарядов, не хватило средств удовлетворения необходимой потребности в обществе при огромных богатствах.

Когда ищешь последнюю причину вздорожания какого-нибудь продукта, то, в конце концов, кажется, что последняя причина есть вздорожание рабочих рук: все отвечают, что продукт дорог, потому что дороги рабочие руки. Рабочие руки дороже, потому что дороже средства удовлетворения необходимых потребностей. И получается заколдованный круг: спекуляция одного лица, которое держит в руках весь наш уезд, его деморализующее влияние на все наши общественные начинания. Сила этого лица, однако, заключается в связи с неким непременным членом, который правит всей
губернией, сила же этого непременного члена заключается в слабости губернатора. Слабость же губернатора происходит не от его личности слабой, а оттого, что природа нашей власти такова, что материальная часть ее поручается специальному лицу. Таким образом, получается связь земельно-чиновничьей аристократии с промышленной через это специальное лицо с общей целью обирания обывателя, который вопит об ответственности.

Земля стоит на китах, киты лежат на воде, а вода на земле.
Город не может получить дрова, потому что евреи скупили все дрова и берут за них по 30 к. за пуд. Спрашиваем евреев, почему так дорого. Отвечают: потому что себе стоило дорого.

духовная и материальная: материальная часть отдается секретарю, духовная — представителю власти, без разделения невозможно, и весь вопрос, насколько сильна та духовная часть власти, чтобы подчинить себе материальную. Власть может быть исполнена самых лучших намерений, но беспомощна, потому что не может справиться с материальной своей частью. Я видел на войне исполненного благороднейших стремлений и получившего деньги для закупки разных хозяйственных материалов. Не будучи знаком с этими материалами, со списком закупок их, он поручает это вторым лицам, и те становятся хозяевами положения.

Крестьянин, который открывает лавочку в деревне, потом переходит в город, делается купцом, происхождение богатств этого крестьянина всегда приписывается начальнику зла: он или обыграл или убил. Народниками-писателями написано множество повестей на эту тему.

    
Образованные и невежественные, старые и молодые — все говорят теперь, будто климат меняется: в ноябре у нас раньше всегда была зима, теперь только осень, глубоко входящая в зиму осень, промозглая, в туманах.

Особую породу людей, которые созданы для власти — путем ли хитрости, таланта, мошенничества, разума, все равно,— таких людей называют умными. А кто не может властвовать, тех называют глупыми. В сказках дурачок, в конце концов, получает власть царя — это показывает не уважение к власти, а скорее намечает путь пересоздания ее. С каким наслаждением сдают мужики власть какому-нибудь бессменному старшине, как довольны, что нашелся такой человек власти. И так было исстари. А теперь требуется от этого народа, чтобы он в каждом отдельном своем человеке почувствовал стремление к власти (организации). В народе нет этого стремления: оно заключено у нас в сословные рамки бюрократии. Живешь среди русского народа, и так бывает иногда курьезно прочесть: «Счастье улыбнулось г. Трепову». Человек, никогда в жизни своей не занимавшийся путями сообщения, и вдруг получил власть министра путей сообщения.

Когда-то в начале войны казалось мне, что победа наша над врагом будет в то же время победой над самим собой, что мы организуемся. А вот уже прошло 15 месяцев войны, и Россия вся такая же: мечтает и утопает в грязи.
Приходит в голову, что война может и не окончиться в ближайшие годы, что она станет делом привычным. Уже и теперь, после 15 месяцев, заметно привыкание к ней, заметно по обывателю: притупился и стал воровать. Психологически ничего нового и нет: обыватель всегда жил на неизвестное.

Не понимаю, какая это может быть новая счастливая жизнь после войны, если после нее освободится на волю такое огромное количество зла. Зло — это рассыпанные звенья оборванной цепи творчества. А сколько во время войны рассыпалось творческих жизней!

Попеременные наступления и отступления опустошили страну, голод стал на место любви к отечеству, и он стал повелевать людьми.

Евреи — люди без земли, как растения в водяной культуре, видны все их некрасивые корни, у других не видно, а тут все наружу.

Шли сорок Георгиевских кавалеров, один на другого в лицо, и всех их капитан называет общим именем Митюхи.
Не они достигали Георгия, а Георгий к ним сам пришел. Это обычный тип лучшего русского солдата, воспитавший наше сознание. Но время проходит, жизнь крупных городов вливается в народную массу, изменяет ее, и являются городские типы солдата: подвиг военный для них является самоцелью и вместе с тем Георгий не как дар, а как достижение. Из массы виденных серых солдат мне вспоминаются четыре встреченных мной на восточно-прусском фронте, и все они были с Георгиями, сознательные солдаты, выглядели необычайно даровитыми, подвижными, предприимчивыми, происходили из городской бедноты, 
все были уроженцами и постоянными обитателями Петрограда.

    В провинции, как только я взялся за свое маленькое практическое дело, исчезла моя фамилия: называли мою фамилию лишь для того, чтобы, вспоминая моего отца, деда, установить породу мою. Называли меня по имени и по отчеству или только по отчеству, делая из отчества фамилию: Михаил Михайлов. Осмотрели Михаилу Михайлова с ног до головы, разузнали его характер, выспросили о его капиталах и Михаил Михайлов стал обывателем...

Под Новый Год мы собираемся в церковь Заусайлова с ожиданием выслушать что-то о Новом Годе, о войне, но старый священник говорит о... сквернословии проповедь: даже самые малые дети изрыгают гнилые слова.

Из письма англичанам: «У нас в России самое главное, что люди живут без памяти добра и зла, и весь строй общественный стоит на кумовстве».

Образование. Крестьянин сплошь теперь стремится к образованию: наша гимназия теперь переполнена детьми крестьян и мещан — большинство из этих образованных становятся интеллигентами и не возвращаются в лоно отчее.

Истощение: Земля наша производит чиновников и, не получая удобрения, истощается. «Удобрением» я называю просвещение народа.

Всепожирающая масса мужика — поглотила дворянина, купца, которого потянуло на крыжовник...

Помню, однажды, собрались купцы, какие-то отчаянные пессимисты, и стали говорить о том, что на земле нет ничего вечного.
— Что вечно? — сказал один из них, — вот что вечно, — и, вынув рубль, сказал: — Рубль вечен.
— Это действительно вечно! — согласились купцы.

А вот теперь живешь, как заграницей, постоянно переводя про себя дорогие рубли на дешевые марки и кроны, деньги постоянно изменялись в своей ценности, лишили к себе всякого доверия, потеряли мораль.
П.Н.Д. вернулся штабс-капитаном: «Если, — говорит, — я получу подполковника, то останусь служить после войны, через пять лет получу полковника, пенсии 80 рублей, выйду в отставку и сделаюсь земским начальником. (Вот о чем мечтает герой, он — очень возможно — герой там

Анекдоты.
Очень известный: Мальчик плачет. — Ты чего мальчик плачешь? — Как же не плакать мне, у нас всегда плач: папа плачет, когда русских бьют, а мама, когда немцев.

Елецкий анекдот
Приезжал генерал с продажными звездами, обходил дома богатых купцов в сопровождении полиции и продавал звезды в пользу какого-то Петроградского благотворительного учреждения от 25 р. за звезду и выше — до тысячи. Диплом на право ношения звезды на груди генерал обещался дослать. Многие покупали звезды, одни по тщеславию, другие, чтобы отвязаться, у третьих было заведено, как покажется благотворитель-генерал — давать без прекословия, не раздумывая. Звезд купцы понакупили очень много, и генерал увез многие тысячи. И вскоре уже тому-другому приходят дипломы на право ношения звезды, как вдруг всех звездоносцев пригласили к судебному следователю, отобрали показания о благотворительном генерале и звезды стали отбирать назад.
— Что же, генерал был ненастоящий? — спросили звездоносцы.
— Нет, генерал был с полномочиями.
— В чем же дело?
— Дело в том, что денег-то он не довез.
— Зачем же тогда звезды отбирать?
— Так деньги же не дошли.
— Ну, что же, что не дошли: я же их заплатил. Или генерал без полномочий?
— Нет, генерал был с полномочиями — и так далее: про белого бычка.

Деревня Ивановка, а та часть ее, где живут главные воры и все поголовно жулье, почему-то называется Тула. И в этой Туле все ворованное, все со стороны, а от себя живет только курица.

Кто-то из иностранцев сказал, что Россия не управляется, а держится глыбой.
Дело, которое делается обывателем в настоящее время, похоже на охоту или на картежную игру. Живет он, собственно, в своей семье, а выходит на улицу поживиться. И общественное дело он делает, как свое охотничье. У [него] нет интереса ни к чему, если в том нельзя поживиться. И души этих законченных людей невозможно изменить никакими законами. Нужно к их делу допустить других людей с чувством общественности, тогда все изменится.
Нужно так изучить местную жизнь, чтобы сказать определенно: каких именно людей можно допустить, сколько их — для деревни и для города.

 Наша радость бессознательная: подымаются неведомые края и срединные лоскуты нашей земли — так страна [получает] незаслуженное? А может быть, и заслуженное: кто оценил, кто знал цену пролитых в юности слез над этими печальными полями.
А то радость порядка, радость и сила чисто выметенного двора, оглянулся — двор выметен: радость. Иногда завидуешь немцам: за что им дана эта радость порядка, чем они эту радость заслужили? Всматриваемся — ничем, они пропустили наше мучение и прямо перешли к достижению... и не хочется взять это и перейти к этому из-за скуки.
конце концов: мы заслужим порядок, закон, мы поставим вещи на свое место, а немцы потеряют это, но зато получат вкус и радость глубины, потому что счастье и несчастье только две меры жизни, одна в ширину, другая в глубину.

Крестьяне, даже мои, например, крестьяне не хотят мне платить оброка. У Лескова в одном романе есть такой разговор: «Вероятно, в том выгоды не находят, — ответил хозяин. — Но что же делать, однако, должны мы помещики? Ведь нам же нужно жить? — А они, я слышал, совсем не находят в этом никакой надобности, — спокойно ответил хозяин». Так разговаривают помещики у Лескова.
Мы сидим за вечерним чаем, входит прислуга и говорит:
— Вас велели!
— Кто? — спрашивает хозяин.
— Мужики велели.
Такое нынче выражение: «мужики велели».
Хозяин выходит к мужикам и через полчаса возвращается расстроенный:
— Какую штуку проделали: не хотят платить аренды.
— Вероятно, не находят в том выгоды, — ответили мы.
— Помилуйте: пить перестали, казенные пайки, урожай, высокие цены — вся жизнь у мужика и не платят. Что же вы нам прикажете делать, ведь нам нужно жить?
— А они не находят в том надобности.
Через некоторое время после ухода бастующих крестьян прислуга опять докладывает:
— Вас велели!
— Кто?
В этот раз прислуга поименно перечисляет пять богатых мужиков. И через несколько минут вопрос о дальнейшей жизни помещика в усадьбе решается: богатые мужики готовы взять в аренду и немедленно заплатить за то, что открывает общество.
Так наглядно показывается, что мужик обманывает различные и часто прямо противоположные группки деревенского населения. У одних взяли на войну работников, у других семья держится — есть деньги и они могут продолжать эту тихую осаду имения, незаметное ее завоевание путем аренды. Вопрос об аренде благополучно решается. На остатке лучшей приусадебной десятины хозяин засеет потребительское. Зимнее хозяйство. Выписка семян: чечевица, горох, бобы.
Сначала снимают отдаленные земли, потом эти земли продают арендаторам, в аренду сдают ближайшие поля и ближайшие продаются. Остается усадьба с прилегающим к ней огородом. И огород сдается. Сады везде сдаются. Оброк-аренда становится все меньше, меньше и, наконец, ясный вывод: молоко, масло дешевле купить в городе. Помещик продает усадьбу, покупает в городе домик и там тихо доживает свой век.

Пройди по Руси, и русский народ ответит тебе душой, но пройди с душой страдающей только — и тогда ответит он на все сокровенные вопросы, о которых только думало человечество с начала сознания. Но если пойдешь за ответом по делу земному — великая откроется картина зла, царящего на Руси.


Тушинскому вору наш город низко поклонился и поднес ключи. За это потом в городе нашем было много повешено людей. Была некоторое время постоянная виселица.
Где вешали — там теперь молятся.

теперь, когда сократили площадь посевов, меня везде преследуют крестьяне и приходят просить «полнивки» под овес... Как велика Россия! как общее не соответствует частному! По газетам сокращение посевов, здесь у нас ходят и просят «полнивки»! И как непрочна, безбожно: вообще мужик, а узнайте лично — какое житье
Размыло черную землю у нерадивых людей, треснула тучная земля глиняным оврагом от села до города. Разделил овраг поля и деревни.

Рубили в роще деревья для сеней. Еще нет движения соков. Отчетливо видны на пнях годовые круги. Нашли тоненький круг, сосчитали 26-й — в 89 году и вспомнили голодный кукурузный год.

    утренний кофе я заменил теплым молоком с булкой и скоро к этому привык, после обеда медом, жить вполне можно. Многие крестьяне у нас вовсе не пьют чаю, а те, кто пьет, опять-таки это не самое же главное. Вот городское мещанство, городская беднота — это другое дело, там народ «чаевой», с кусочком сахара он пьет десять стаканов горячего чаю, с чаем ест хлеб и это все его питание. Стыд и срам: на днях я почти целую версту ехал этим мещанским сахарным хвостом (t полной тележкой сахара, всматривался в эти бледные измоченные лица и не раздал, не раздал. Это вышло совсем случайно, упало как снег на голову, я получил повестку от с. х. общества, что на мое имя оставлено пять пудов сахара! Еду в город получать сахар, все еще не верю счастью. Плохо стало жить: пришел в гости батюшка, большой любитель чайку попить, а у меня вместо сахара мед. И какая дрянь мед! по доверию к пчеловоду я не пошел смотреть, как он его «спускает», и он спустил мне в мед всякой дряни, с червой, с хлебушком, прибавил муки, воды, патоки. Эту сладко-горькую зеленоватую жидкость он продал мне по сорок копеек за фунт, и вот уже месяца полтора я питаюсь этой гадостью. А сахару ни кусочка, ни зернышка песку; о варенье и говорить нечего — смородина, крыжовник, вишни, земляника и клубника так прошли. Батюшка попробовал меду, поморщился и не то с сожалением, не то с оттенком презрения к моей бесхозяйственности, спросил: — Ну, почему же вы не запасетесь сахаром? — Где? Как? — Вам везде можно. В потребилке. — Знать не хочу вашу потребилку.
Не хочу поступать в члены общества из-за сахара, не хочу за пятирублевый взнос переходить в другой класс общества,     за пять рублей получать возможность шушукаться с членами правления, получать количество сахара почти прямо пропорциональное количеству десятин и связанным с этим моим значением, не хочу со своим пудом в тележке проезжать через толпу ожидающих возле потребилки не-членов... Если бы кооператив, а то потребилка.
Раз я сунулся в потребилку, потому что в городе мне сказали, что я, как сельский житель, должен получать сахар в местном кооперативе. Обыкновенная толпа чающих стояла перед потребительской избой, в толпе спорили два мужика: один не-член «чистил» члена правления всякими нехорошими словами, а тот успокаивал его, оглаживая ласковыми словами:
— Не горячись, милый, не горячись: нужно уметь лавировать собой.
— Черт ты немазаный, скажи ты мне, член ты или не-член? — Член правления, старый член-перечлен.

Следуют перечисления безобразий, их множество, всех я не упомню, но главное, что местный крупный землевладелец получил не в пример другим 16 пудов сахару, а самое главное, что теперь все члены, всякий русский человек нуждается, должен быть членом бесплатно. — Не горячись, не горячись, — уговаривал член правления, — нужно уметь лавировать собою... — Лавировать, лавировать, а сам... ам! Во время спора вышла барыня с мешком сахара, бабы кинулись на нее. — Шляпу, шляпу с нее сдирай! Едва, едва барыня отбилась и, взволнованная, раскрасневшаяся в негодовании укатила в тележке свой сахар.

вскоре на всех начало сказываться вредное действие меда. В это время, когда мы сидели и без сахара и без меда, приехала из Калужской губернии племянница и привезла 0,8 фунта песку. Она приехала как будто из другой страны: в Калужской губернии, оказывается, введена карточная система и каждый получает 0,8 ф. песку в месяц, то, о чем мы мечтали, ссылаясь на Германию. Племянница рассказывает, что в фунте песку содержится 54 чайных ложечки, что в стакан требуется около 2 ложечек, значит 0,8 ф. не хватает, даже если пить по одному стакану в день. Но калужцы отлично приспособились: они варят песок с молоком до большой густоты, полученную довольно обширную массу разрубают на кусочки и получают очень серый кусковой сахар. Племянница тут же и проделала все это варево и наделила всю нашу семью твердыми тянучками. (Целую жизнь мы потом подбирали сахар.)

Меня уверяют, что эти мои преимущества, потому что я — член общества и принадлежу к организованный России, что если бы все сделались членами разных обществ и все получили бы. Все это, конечно, неправда. В военное время мы все — равноправные члены общества и все должны получать одинаково. Необходимо ради выгоды во времени ввести карточную систему повсеместно по всей России.


— Вильгельм хочет, вы знаете, чего он хочет? вы думаете, он так воюет, подико-ся так! нет он не так, Вильгельм хочет по всей земле одного царя поставить, чтобы один царь был на земле и никаких!
— А ежели его не пожелают?
— Ну, что же: он-то необязательно, чтобы себя или немца какого, а кому придется, а может, очередь будет, только чтобы один царь был на земле и никаких!
— Умнейшая голова!
— Да, еще какая умнейшая-то!
— Одно слово немец — немец.
— А что, правда это, немец обезьянку к пулемету приладил?
Так мирно беседуют плотники во время завтрака, и вдруг пронзительный радостный крик:
— Мир заключен, мир заключен!
Я знаю, в чем дело: вчера дети поссорились между собой за лозиновые свистки, весь день ходили надутые, а я склонял их к миру, и они обещали мне мир на следующий день. Они кричат: «Мир заключен!» и эти неграмотные плотники, большие бородатые дети на одну минуту верят, что настоящий мир заключен.

Характерная черта простого народа в России теперь — претензия, малограмотный человек оказывает претензию.

Вот если у кого есть возможность и верный глаз, хорошо бы понаблюдать иностранцев-пленных не в казармах, а в нашем быту. Это поистине новое, небывалое: сотни тысяч этих людей не как варяги, признанные властвовать, а в рабском виде совершают свой крестный путь на Руси.
Чужой, свободный от наших обид и наших привязанностей глаз, но с тем же нашим полным опытом, смотрит теперь на всю Русь от Польши до Владивостока — что они увидят, что они скажут?
На этой почве есть у нас примеры отвратительные: верст за пятнадцать от нас одна Коробочка завела себе рабочих-австрийцев; иностранцев она поселила у себя в доме и кормит их чуть ли не с барского стола, а своих русских рабочих держит в людской и кормит их солониной из вонючих овечьих...
Однажды я разговорился с этим пленным: оказалось, он прекрасно говорит по-немецки и еще на двух языках, он человек по-нашему образованный: шесть лет Volksschule 1 и, кроме того, он еще учился железнодорожному делу.
Спросил я, не через силу ли он работает. — Нет, — говорит, — не через силу, если бы не грязь и неудобства — хоть бы раз поспать на постели.
Ужасна кажется ему жизнь этих бедных людей, их неумение, применение силы там, где нужно подумать. Но все искупается тем почти родственным к нему отношением: «ни за что я бы не бросил моего хозяина».

Плотник в нерешительности покупать или не покупать, а ему подсказывают одни: «Купи за двадцать пять, через месяц продашь за пятьдесят». Другие: «Подожди, может быть, замирятся».
— Ну, когда это? Они никогда не замирятся, сказывают, так и будет.
— Ну, всему бывает конец!
Цена — счет времени. Счет времени и страх, что нет оправдания этому быстрому движению. Часы и цены: мертвый механизм и живой счет.
Сидит плотник и не может решиться: время такое, что нужен расчет. Мы теперь будто в Америке — время совсем другое, быстрое. Рост цены и страх перед ней, страх перед быстрыми темпами жизни: как бы не отстать.

Осенью мы задумали выстроить дом и, предвидя рост цен на материалы, закупали зимой железо, кирпич, известь, цемент, тес, доски, краску, гвозди и другие строительные материалы. Были призваны все подрядчики, у них были вытребованы точные сметы, заключены условия. Весной в полной уверенности, что все обстоит благоприятно, начали это странное дело: постройку дома во время войны при ежедневном взрастании цен. Время разбило все наши договоры: по осенней цене работать никто не хотел, и жаловаться было некому. Но работники все были хорошие, все уладилось. Только это умирилось, новая беда: кровельщик ошибся в железе, а тот кончик, который ему не хватал, по новой цене почти равнялся всему закупленному осенью железу, плотник почти наполовину ошибся в гвоздях, покупали их осенью по 15 к., теперь по 40, ошибся в тесе; даже печник, знаменитый наш мастер, сделал громадную ошибку в кирпичах — все это бьет, бьет ежедневно, доказывая нелепость строительства во время войны, показываются какие-то люди, подходят и выражают свое сожаление...

    Людей благочестивых в России достаточно, но мало честных людей. Если вы приступаете к какому-нибудь делу и пожелаете найти честного помощника, вам скажут: «таких нет». Вы сомневаетесь: мало ли людей, которые служили бы по совести? Отвечают: не верю в существование такого человека!
— Честность, вытекающая из благочестия, как-то не имеет практической ценности, а честность, выгодная в самом малом количестве, обращается на рынке, она так же редка, как в провинции магазин с твердыми ценами. И русский человек такой честности не уважает и даже не признает, и в результате почти вовсе нет честных людей (честность — магазин с твердыми ценами).

    все прекрасно, если только не хозяйствовать, а бросить все и странствовать: нигде нет на свете таких могучих полного звука колоколов, доносящихся к нам по разливу. Только бы не хозяйствовать.

Дождями уборка ржи задержалась больше, чем на неделю, за эту неделю рожь полегла, перепуталась, а цена за уборку, только скосить и связать, стала двадцать пять рубликов за десятину! Про молотьбу страшно подумать: пятьдесят копеек с копны, да еще от себя нужно предоставить молотильщику не менее двух лошадей, двух работников и много баб. Но работников за пять рублей в день не достанешь, бабы за поденную берут по рублю. Заплатил бы и пять, заплатил бы и по рублю, но ведь не выручить этих денег, цена на рожь при хорошем урожае будет обыкновенная. Выручает, что сам работаешь, труд поглотил все — и ренту и кредит на капитал. Часто не понимают, что не высокая цена причина беды, высокая цена для участников производства не беда: высоко платишь, много берешь. Но беда в том, что не по дням, а по часам изменяются, этим попираются все договоры..
.

Иногда мне кажется, что эта страстная тяга русского человека к иностранному, мечта его о каком-то Светлом иностранце, который с любовью посмотрит на Россию, происходит из нравственной необходимости самого русского человека все свое осуждать: так суровый долг прокурора освобождает место красноречию адвоката.
теперь по всей нашей земле столько таких людей — иностранцев смотрят на нас, и многие из них скажут о нас такие слова. И что эти слова будут поистине новыми, потому что иностранец пришел к нам теперь не варягом, призванным воевать, а в том же рабском виде, как наш народ, проходит свой крестный путь.

Поравнялась с нами телега: пленный сидел совершенно так же, как и наши мужики, свесив ноги с грядки, беседовал с мужиками непринужденно, видно, труд соединил этих людей и сделал понятной иностранную речь.
Осмотрев нас, катящихся на велосипедах, иностранец спросил: «Много у вас таких?» Быстро мелькнуло в голове: «Каких, таких?». Молодых? я не молодой, Коля — мальчик. Богатых? Велосипед для иностранца — не признак богатства. Каких же? Какими мы представляемся на большаке этому иностранцу, почему он так спросил
Русские мужики, незнакомые нам совершенно, ответили, и ответ их долетел до нас издали:
— Много таких! это первые наши мошенники.
Не знаю, что поняли австрийцы из этого ответа, но мы хорошо поняли: мы, в представлении людей, убирающих рожь, были люди — не чиновники, не купцы, не интеллигенты, а что-то среднее между ними и совершенно отдельные от среды, убирающей рожь, люди совершенно иной враждебной стороны, люди на велосипедах.
— Наши мошенники! — сказали мужики. Ответ мужиков, будучи русскими, мы хорошо поняли, ни австрийцы и никакие иностранцы этого не могли бы понять, как это можно людей приличных, только за то, что они едут не на телеге, а на велосипедах называть мошенниками.

Признаюсь, что чрезвычайно трудно, имея в черноземной полосе хутор, становиться на точку зрения интересов крестьян и с. х. рабочих. Иногда, ложась вечером спать, чувствуешь себя благодетелем своего рабочего: я плачу ему самое высокое жалованье, у меня кормится вся его семья и лошадь его, мои лошади обрабатывают его собственный надел, обращаюсь я с ним как с человеком без кавычек. И кажется на сон грядущий, отношения наши переживут и войну, и рабочий вопрос.

Из своего раннего детства мне вспоминаются зимние вечера. После ужина мать читает всегда непонятную мне газету и вдруг останавливается, прислушивается, спрашивает, обращаясь в переднюю: — Кто там? — К вашей милости! — отвечает робкий голос. Дверь открывается, на пороге стоит занесенный снегом мужик. — Что тебе? — Сделайте милость: одолжите под кружок. Мать немного поворчит, поломается даже, но, в конце концов, выносит ему пять рублей под кружок. За эти пять рублей, взятые в зимнее время, мужик должен будет обработать кругом всю десятину.
Эта работа теперь в военное время обходится рублей пятьдесят. В то время, однако, отдавать землю под кружок не считалось делом зазорным, все так делали, дельце считалось обычным. В земельных отношениях стушевываются. Теперь делают обратно: труд, окрыленный сорвавшейся с цепи ценой, борется с рентой, а рента выправляется высокой ценой. Нет ни малейшего проблеска сознания — доказательство: друг друга обделывают.

Уполномоченный Лопатин уехал в Питер за твердыми ценами, и деревня осталась без цены. Теперь в этот урожайный год деревня завалена хлебом, а купить ничего нельзя: за три рубля пуд не купишь. У плотника Осипа своего хлеба нет — плотник хлебом не занимается. Ходил, ходил по деревне, никто не продает: «цены, — отвечают, — не знаем!» и не продают.

Какую ничтожную часть мира представляет из себя книга, как мало живут по книгам, а оттого, что нас с детства учили, кажется нам, будто книга — самое главное.

Крылатое слово генерала Алексеева: «Война окончится для всех неожиданно».

Война обнажает мир, каким он есть.
На постоялом дворе: географическая карта и говорят о войне. Старик подходит:
— Покажите-ка мне Россию! — Показывают. Крестится:
— Слава Богу, Россию увидел!
А хозяин:
— Давно бы вам надо Россию показать.


Солдаты разбегаются. Больше миллиона в бегах. Интеллигенция подняла народ на немца, подъем был в интеллигенции, а не в народе, Интеллигенция воображает себе Русь по французскому герою, а Русь творит чертовщину.

нужно войти в положение нашей Коробочки, стали упрекать ее, а она отвечала: «Русского челове-
ка ей кормить хорошо невыгодно. Корми его лучше, — скажет Коробочка, — он, пожалуй, хуже еще будет работать. А иностранца кормить — полный расчет».

Дело в том, что наш земледельческий район только по богатству почвы земледельческий и потому что все тут этим занимаются. А в смысле техническом он, может быть, самый неземледельческий. Вы, конечно, замечали, если путешествовали по Руси, что чем лучше у нас почва, тем хуже на ней живут люди. Вероятно, это потому, что за хорошую почву было больше борьбы человека с человеком, помещика с мужиком. Малоземелье, община в связи с правовым порядком истощили мужика, а вместе с тем истощили и помещика.

я могу указать на тот факт, что в нашей деревне есть только два человека, которые могут хорошо насадить косу, и к этим двум ходят все присаживать. Из наименее удачливых вербуются у нас батраки — ленивые люди с вечной цигаркой во рту. Чуть отошел от него, он уже не пашет, лошадь стоит, понурив голову, а он шестиком сбивает в саду незрелые яблоки. И вот в эту среду является настоящий иностранец — сельскохозяйственный рабочий со всеми техническими навыками. Коробочка, конечно, перед ним ходит на задних ножках, ухаживает за ним, кормит, одевает. Есть из-за чего стараться!

у крестьян, рассказывали мне характерную легенду о том, как один мужик разбогател через своего австрийца. Мужик будто бы хорошо очень относился к своему пленному, кормил хорошо, не мучил работой. Однажды пленный и говорит: «Откроюсь тебе, что человек я не простой, богатый я и знатный». Мужик стал еще больше ухаживать за пленным барином. Тут откуда-то являются большие деньги у пленного, и он все их мужику. Так он от пленного и разбогател.

Мышиный год: как мыши разбегаются, когда до них доходят при разборке скирда, так ныряют в ссылку на кожевенные и всякие заводы люди при объявлении мобилизации.

Вчера я проходил полями соседнего крупного имения, и был поражен картиной великого запустения: многие десятины проса стоят некошеные, и ветер давно уже развеял семена, кормовой горошек брошен и дождями смешан с землей, целые поля картофеля явно остались на замерзание...
Главное, что имение это находится в прекрасных руках, оно было образцом для всего нашего места и, значит, если в нем что не убрано, то и невозможно было убрать.

Сегодня я был на бирже с целью продать немного ржи, полученной со своего хутора за это лето. Там была картина запустения, подобная виденной мною на полях: в нашем центральном черноземном краю, в центре мучного дела совершенно не было хлебных сделок. Я предложил свою рожь, ко мне кинулись купцы, цена рубль пятьдесят пять.
— Хорошо!
— А доставить можете?
— Доставить...
Вышла заминка: доставить сейчас нет никакой возможности;
крестьяне не повезут, потому что возят картофель и этим зарабатывают от 20 до 25 руб. с воза.
Доставить невозможно — продать нельзя. Может быть, и можно будет после, но вообще, зачем торопиться. Я ничего не теряю, если зерно остается у меня в амбаре. А стараться так для государства и общества — это дело уже чисто личное на философической почве.

Я нарочно начал свою статью изображением полей соседнего имения — вот что меня волнует: это полбеды, если зерно в амбаре, но если на будущий год зерно не будет в амбарах, вот что будет беда настоящая.
А это непременно так будет, если мы будем продолжать так хозяйствовать. Нас подорвала последняя мобилизация: рабочие руки исчезли и женщины, на которых была вся надежда, куда-то попрятались.

 Известно куда: они заменяют ушедших на войну в собственном хозяйстве (не считая тех, кто бездельничает, получая паек). Но я слышал, что не так страдают от недостатка рабочих, которых можно заменить пленными, как от недостатка самих хозяев — мобилизованные хозяева покидают хутор и хозяйство приходит в расстройство. Дело не в землевладельце, а в том лице, на котором держится хозяйство: староста, приказчик, старший рабочий.

если, представь себе, установить бы за рожь три рубля, неужели бы ты не расстался с запасом? — И за три и за пять не расстался бы, — ответил он, — потому что деньги стали дешевы».
Теперь извольте реквизировать этот запас у крестьянина, а вероятно, такими запасами, когда деньги имели устойчивость и всестороннюю покупательную силу, питалась значительная часть нашего городского населения. Конечно, дай Бог, правительству обеспечить городское население хлебом. Я только хочу сказать, что каких-нибудь необъяснимых и таинственных причин в стремлении крестьянина удержать у себя свой запас, на мой взгляд, не имеется.

Потом будущее исчезло так полно, что некуда стало отражать настоящее, прошлое сдано в архив, и все выражается у них словами: абы только прожить.

Погода не дает вспахать: план хозяйства разрушен. Ив. Мих. — сторонник диктатуры — план развивает: цены — теперь дело упущено, теперь одно... Вывезти нельзя зерно... Корова жует на огороде остатки свеклы. Всеобщая мобилизация или диктатура. Картошка стоит 1/2 ф. сахару. Вечером сборы в Петроград: окорок, яблоки, голова сахару. Корова ревет. Мобилизация подорвала все хозяйство. Ученики идут в школу: их стало мало, сапоги дороги и дома заменяют больших...

бездельный народ, обладающий огромной землей и самый неземледельческий в мире. Так жить нельзя!

 Вспоминается время очарования от наших побед, и в то же время как перед экзаменом, не зная урока: попался билет счастливый, ставят пять, но я же ничего больше не знаю. И так рассудить: мы не можем пользоваться своей землей, а они могут, и у нас земли нет.

 Читаешь о Франции и за Россию больно: она ждала героического подвига, а его не вышло, вместо него чертовщина.

Из материальных частиц этого, трагически погибающего теперь мира, возникают новые жизнерадостные существа, отвратительного вида...


В глубоком личном тылу.

Вот он свежую тушу показывает, не просто, нет: кусочек соли — так он на ходу поясняет — величиной в детский кулак достаточен для кулеша, и вся свинья одному человеку хватит года на два.
— А пшено у меня свое тоже; десятины гороха хватит тоже года на два, чего же больше? Картошка своя, две коровы, куры несутся, два теленка, овцы, шерсть лежит с прошлого года, отдам валенки свалять, тулуп закажу из своих овчин. Дрова и пр.
Часа два выслушивать все такое не хватило у меня терпения и, главное, не мог я простить упущенного из-за тридцати копеек зайца. И внутренне все раздражался и раздражался. А он как нарочно, будто что-то коренное доказывал мне этими своими вычислениями...
— Садик, двадцать яблонь и, значит, сколько от них: на падалицу — кур, продал по 7 р. пудик, съели яблок, и бочку помочил — запас опять на целый год.
Ни одного запаса меньше, чем на год, не было. Чудовище пожирало деревню. Я спросил: — А что как вас призовут? — Он открыл рот. — Двадцать зубов не хватает.
На это теперь не посмотрят. — Не посмотрят — ссыпкой займусь (и чешет шею). — Опоздаете, пропустите.— Не пропущу-с.
И такая уверенность, такая убежденность, но не самодовольство, а что-то исподнее, опять какое-то исподнее несогласие со мной и осуждение.

Мои поиски места похожи на то, как семейный порядочный человек вышел на улицу искать себе даму...

В делопроизводстве своем Петр Варнавович применяет немецкую систему: подшивает бумаги, раскладывают бумаги на большие тома-дела и учит служащих: каждая бумага по исполнению должна быть подшита. Когда бы вы ни пришли в его канцелярию, у него всегда кто-нибудь шьет. Иосиф Константинович придерживается системы делопроизводства французской: бумаги у него раскладываются в небольшие дела с описью и не подшиваются, чтобы по любому вопросу чиновник мог быстро надергать бумаги. «Картофель!» — скажет Его Превосходительство, и чиновник в один момент, осмотрев опись, надергивает картофельных дел и несет их начальнику. А у Петра Варнавовича не так: «Потрудитесь, — скажет он, — подобрать все, что у нас было о картофеле». Чиновник берет огромное дело, раскладывает, подкладывает туда бумажки и все дело тащит начальнику,

Иногда залетает в комиссию член Гос. Думы, летит он с энтузиазмом, садится на стул и будто муха на липучую бумагу: сел и рванулся, полный жизни и веры, потом все тише и тише и, наконец, склонив голову, с осоловелыми глазами, тонет в комиссии, поглядывая на часы.

все эти утешения, всегдашние спутники русской жизни даже в самое тяжелое время, теперь исчезли, и в первый раз в жизни я испытываю, «что отечество в опасности». Экономическая картина: урожай, а все мельницы стоят (твердые цены), сено не заготовили, потому что военное ведомство не дало проволоки, борьба за продукты между фронтом, заводами, обороной и обществом. Глас народа: измена. Что делать с дешевеющими деньгами?

Переход к трудовой повинности: мы ругаем немцев, а вся война показывает, что делаем, в сущности, то же самое: газы, принуждение к труду и проч.

Но иногда представишь себе, что кончилась война, и становится нехорошо: люди... Гриша и проч., все будут жить по-старому.

Цена — мера времени. Разврат цены: уничтожение договора и совести. Спекуляторы — те, кто следит за временем. Возмущение спекуляцией характерно для обывателя, но как серьезно возмущаться спекуляцией, если мы живем среди хозяйственного мира, главный рычаг которого есть стремление к личной выгоде! Уничтожьте этот рычаг — исчезнет спекуляция.

Храбрый заяц. У зайцев тоже есть любовь. Зимой из окна лесной избушки видел я не раз, как выбегает белый на лесную поляну и становится на задние лапки, и другой выбегает на поляну и тоже становится на задние лапки против первого, и третий, бывает, так прибежит, — постоят и опять в лес, и, смотришь, к весне уж зайчиха с дитятами.


Личное несчастье и страдание — основа психологии русского революционера и выход из него: проекция причины несчастия на поле народное. И поле зеленое меркнет.

Социал-демократы происходят от немцев, от них они выучились действовать с умом, с расчетом. Жестоки в мыслях, на практике они мало убивают

Эсеры, мягкие и чувствительные, пользуются террором и обдуманным убийством.

История нашей революции есть история греха царского. На все живое падает тень, и оно становится темным, призывая из тьмы к свету: вперед!

И так, что царя уже давно не было, приближенные царские давно уже, как карамельку, иссосали царя и оставили народу только бумажку. Но все в государстве шло так, будто царь где-то есть.
 Те части народа, которые призывали к верности царю, сами ни во что не верили, были не люди, а мифы. В то время, когда была министерская чехарда при грозном росте цен, по которому только и можно было судить о быстроте и значительности времени, когда в центральных учреждениях никто уже не верил в царя, часто приходило в голову: но как же все-таки держится Россия? Царь был тенью, министры тенью, а Россия все жила и жила.
В этой тишине тайно совершалась революция: каждый стал отвертываться от забот о государстве и жил интересом личным: все, кто мог, грабили. Это привело к недостатку продуктов в городе и армии.

говорим о войне и победе, когда уже исчезло почти все, из-за чего мы воюем.

Было похоже на кораблекрушение, после которого мы попали на землю необитаемую и стали придумывать средства жизни на этой новой земле.

В дни революции в великой тревоге мы иногда спрашивали себя: а какая же Россия, что там делается на Руси? Ответа не было. Потом стали приезжать люди из провинции и рассказывать. Но в газетах о провинции было мало, и вот, спустя уже больше месяца после революции, в газетах о жизни страны почти нет известий.

Как весть о революции бежала по Сибири и всех охватила паника смещения начальства, смещали всех и даже крестьянских начальников, без которых очень трудно обойтись. 
Гинденбург очень точно определил свои надежды: рабочие займутся миром, крестьяне — помещичьей землей, без рабочих на фронте не будет снарядов, без крестьян — продовольствия.
— Смотрите, товарищи, прилетит сюда чемодан Гинденбурга, и выскочит из него Николай!

Два лозунга: 1) «Мир без аннексий и контрибуций» с хвостиком: ну, а если они не хотят, то воевать! 2) Война до полной победы с тайным хвостиком: «А тогда разберемся!»

За вторую формулу в стране большинство, первая — официальный лозунг нынешней власти: Совета рабочих и солдатских депутатов.

Воззвание к народам мира о мире без аннексий и контрибуций имеет недостаток один, что оно отвлеченно и выражено языком (аннексий и контрибуций), мало понятным для простого народа. Между тем это совершенно то же самое, о чем с детства столько лет мы слышали в церкви, когда дьякон, потряхивая кудрявыми волосами, возглашает: «О мире всего мира Господу помолимся!»

невероятно трудно и даже немыслимо разрешение аграрного вопроса, если исходить из того, что было, нужно исходить из того, чего не было.
Разумник говорит, что будто бы невозможно удержать крестьян, которые вернутся с фронта, от захвата земли, значит, вместе с тем от огромного понижения производительности, сопряженной с разорением городов.

царь Николай прежде всего сам перестал верить в себя как Божьего помазанника, и недостающую ему веру он занял у Распутина, который и захватил власть и втоптал ее в грязь.
Распутин, хлыст — символ разложения церкви и царь Николай — символ разложения государства соединились в одно для погибели старого порядка. (Народ вопил об измене.)

А бумаги все поступают и поступают: там по недостатку хлеба остановился завод, там целый район заводов.  забастовщики остановили газету, где я работал вечерами. По улицам ходят процессии с флагом и надписью «Хлеба». Самовар у Казанского собора. Так это знакомо по 5-му году. Кругом говорят, что это не политическая забастовка: хлеба просят. Но не понимают, они, что слово «хлеб!» теперь звучит так же, как «война!», в этом слове все. В своем дневнике я записываю, что этим словом «хлеб!» начинается конец и что плотина прорвана.

Ночью, последней ночью перед выходом войск я сплю кошмарным сном и понимаю слова несложной немецкой песенки, которую каждый час играют часы в моей квартире, немецкие часы выговаривают: «Член Совета Министра свидетельствует совершенное почтение Его Превосходительству».

Местные крестьяне приняли весть о перевороте сравнительно спокойно, без особого труда даже земледельцу удалось попасть в волостной комитет, где все единодушно, и помещик и крестьяне, настаивали на необходимости теперь работать дружно для большей производительности и не лишать строй отношений до Учредительного Собрания. Но когда он приехал в уездный город, то увидел, что власть в местном комитете захватили один студент и барышня, председатель земской управы бежал, член управы переоделся в ярко-красный цвет заодно со студентом и барышней, и тут уж его голос совершенно замер. Боясь, что волнующаяся масса проникнет в крестьянскую среду, он отправил в Питер делегата от владельцев к Временному правительству. Тут ему обещали просто его поддержать и сказали, что вот именно это и совпадает со взглядами правительства. Потом он, совершенно усталый, попал в Совет рабочих депутатов и услыхал там от одного оратора, говорящего солдатам, что и Учредительное Собрание еще ничего не значит, во Франции разгоняли собрание штыками. Это его поразило: «Как можно это говорить солдатам!» Так же поразило, как то, что он вскрыл в уездном городе: студент и курсистка говорили о земле и воле, вовсе не считаясь с необходимостью производства для обороны. Из Совета рабочих депутатов он вышел совершенно смущенный и сказал, что в стране находятся два правительства и работать так невозможно.
Французы-то, учреждая конституцию, ведь не думали, что их разгонят штыками: они верили.

в сущности, европейские государства но отношению к России — лишь карликовые крестьянские хозяйства вокруг колоссальной помещичьей экономии.

Недавно лишили меня запаса ржи и раздали его бессмысленно крестьянам, которые богаче меня, на днях лишат запаса дров, поговаривают о том, чтобы в мой дом перевести волость. Никому нет дела, что семена клевера я купил на деньги, заработанные в социалистической газете, что жалованье моему единственному рабочему идет тем же путем. По-видимому, не только земля объявлена общей, как вода и воздух, но и талант мой писать. Не только сад, посаженный моей матерью, объявлен общим, но и мое личное дарование, которое всегда было моей гордостью за независимость... Земля поколебалась, но этот сад, мной выстраданный, насаженный из деревьев, взятых на небе, неужели и это есть предмет революции?

Голос со стороны большевика: «Зачем ты свой талант капитализировал? Твое собрание сочинений есть капитал и рассказы твои и статьи дают деньги, ты со своим талантом арендован».
— Кто это такой? — спрашивают мужики, показывая пальцем.— Барин, т. е. бывший барин, а теперь гражданин. А, между прочим, из прогоревших.

Весть о социалистическом правительстве хороша тем, что вместе с тем появляется надежда на откровенное решение вопроса о земле. Нет ничего подлее современности: по внешности порядок «ввиду необходимости дружного обсеменения земли», а внутри напряжение хаоса. Про себя решено землю помещика отобрать, про себя каждый тащит из именья, что может, а снаружи сельский комитет дает ручательство, что сучка не возьмут, делают смешные выступления ревности: помещик будто бы плохо следит за собственностью, ему делают замечания. «Вы пускаете корову в свой лес!» — замечает комиссар. А ночью сам пускает в молодой лес свою лошадь, и деревня пускает все стадо. Эта маска порядка во имя грабежа пришлась очень к лицу русскому мужику. И поистине великое дело сделает правительство, заставив снять эту маску, объявив землю государственной собственностью. Боюсь только, что земля — собственность народа — будет новою маской: под маской каждая деревня

деревня будет думать: моя земля, а не твоя, и деревня против деревни наточит нож. Сейчас отводный канал — собственность помещика. Поэтому одновременно с отменой нрав собственности на землю нужно чрезвычайное напряжение созидательной деятельности волостных комитетов, милиции и т. д. Но невозможно это все ввести под давлением войны, голода, постепенного захвата голью, как буря, и потому самое вероятное, что в ближайшем будущем начнется полоса новой разрухи, и социалисты, члены Временного правительства, раздерутся между собой, и крестьяне с рабочими, и деревня с деревней.
Любовь Александровна Ростовцева, в свое время так стоявшая за свое дворянство, подает теперь в волостной комитет бумагу с просьбой нарубить в своем собственном лесу для себя дров и подписалась: «Гражданка Ростовцева». Волостной комитет и не запрещал рубить леса, она сама это выдумала, послушавшись прислуги. Но, видя такое смирение, волостной комитет постановил: «Признать, что леса составляют общегосударственную собственность». А по поводу заявления гражданки Ростовцевой постановил назначить комиссию из трех лиц, которая, осмотрев запасы дров Ростовцевой, установит, действительно ли она нуждается в дровах.

Завистливый раб, не работает, лишенный всякого общественного чувства, человек, называемый мужиком, и нетрудоспособный, малообразованный негосударственный человек-разумитель (интеллигент) образовали союз для моментального устройства социалистической республики на глазах у иностранцев.

Блудный сын выгнал из дома отца своего и взял в свои руки дела, которые делали отцы и деды, а он не касался.
Гость из Москвы говорит:
— Граждане! Знайте, что мы, солдаты Московского гарнизона, все организованы, мы все понимаем, мы все читаем, мы даже знаем слова иностранные!
Мужики слушают с великим вниманием: знает слова иностранные!
— Я как член гарнизона заявляю вам: я недоволен, что мы плохо стремимся!
— Плохо стремимся!
— Революция произошла, а ум человеческий не произошел. И я вам скажу, вы не граждане, а вы ослы!
Председатель останавливает и просит не употреблять таких выражений.
— Ослы, потому что непросвещенные, у нас теперь враг не голод и германец, а культурно-просветительная деятельность, что мы некультурные. И вся Россия необразованная и никакая!
— Благоразумные ваши мысли я поддерживаю,— говорит председатель,— но прошу ближе к делу.
— К делу перехожу: нужно делать так, чтобы имения барские хладнокровно, планомерно переходили в волостные комитеты. Леса рубить не давайте и сами не рубите, потому что, ежели вы будете рубить, то между вами получится штурма! Так, товарищи, не доверяйте никому, и я вам, как член московского гарнизона, заявляю, что земной шар создан для борьбы.

Иван Михалыч ходит на собрания, чтобы найти точку опоры: ему хочется сохранить свой сад с пчельником, несколько десятков земли возле сада и молодой лес с сенокосом. В поисках душевной гармонии с окружающим миром он продал свой дом в городе и купил на эти деньги часть помещичьей усадьбы, пчельник, лесок, посеял клевера, завел скотину, пару лошадей, овец, кормит несколько свиней. Он уже был очень близок к достижению своего земного кусала, ему оставалось только засеять десятину земли гречихой и медоносной фацелией, как вдруг случилась революция, и крестьяне вокруг усадьбы стали говорить, что земля эта — их старинная земля.
Старый человек Кузьма рассказал на деревенском сходе, что отец его Мирон эту землю пахал, и где пчельник теперь, там стояла его изба, и дуб старый, что теперь стоит, и тогда стоял, и был дедами его посажен, а Мирон постоянно на этом дубу хомут вешал.
Главное было в том, что Иван Михалыч вначале с радостью принял революцию, как суд Божий и земной выход справедливости, но когда дело коснулось его собственности, то почувствовал какую-то тревогу. Спрашивал себя, чем он может быть виноват, и не находил ответа: он ни в чем не виноват, а между тем тревога растет.
На Пасхе пошел убить на свой пруд дикую утку, встречается неизвестный парень-дурень. «Не дам,— говорит,— стрелять, утка не твоя! — и спугнул ее камнем.— И земля,— говорит,— не твоя, земля общая, как вода и воздух».
Рассердился Иван Михалыч, навернулся даже ружьем на дурня, а тот не боится, взял его за плечо и говорит: «Я тебя арестую, пойдем на деревню».
Собрался сход. Парень оказался известный, моревский, сидел одно время за кражу, по теперь признали, что кража эта маленькая, и выбрали за смелые речи представителем в волостной комитет. Иван Михалыч все рассказал на сходе, как ему Мишуков утку помешал убить, и заявил, что земля общая, и арестовал его. «Кто тебя на это уполномочил?» — спросил Иван Михалыч. «Общественное ораторство!» — сказал Мишуков. Мужики полномочие признали. «Кто тебе сказал, что земля общая?» — «А оно так и есть!» И мужики признали, что земля действительно общая. Насчет утки сказали Мишукову, что напрасно он утку пугал и что грабежей и насилий теперь не нужно, потому что с этим в прошлую забастовку в яму попали, нужно, чтобы все было тихо и ладно.
Мишукова отпустили с миром, Ивану Михалычу сказали, что утка эта прилетит опять «обязательно». И отпустили с миром врагов в разные стороны.
В длинной речи, которую говорил Мишуков крестьянам, запали в душу Ивана Михалыча такие слова: «Я,— говорил Мишуков,— не затем утку пугал, чтобы лишить пищи хозяина, а потому, что земной шар создан для борьбы!» Думал об этих словах Иван Михалыч, и всю душу его от них перевертывало, потому что он всегда считал наоборот: земной шар создан для мира и тишины,


Дети мои маленькие, и в помощь жене моей нанимаю я работника, которому плачу в месяц 50 руб. В общем, содержание хутора приносит мне убыток значительный, но я заинтересован не в доходе, а так, нравится мне это простое житье в деревне, в саду, который насадила моя мать. Я никогда не думал, что эта маленькая собственность сделает меня врагом народа, тем более, что крестьяне местные хорошо помнят осаждавшего их насчет меня урядника, слышали, что я в тюрьме сидел, некоторые читали мои статьи и книги. Тут-то, в своем краю и надеялся я найти себе теперь дорогое мое призвание. И оказалось, что я ошибался, и вот почему: я не учел, что мой клочок земли есть только небольшая часть разделенного между моими родственниками имения, мы-то его разделили, но в представлении крестьян оно целое. А потом, что имение это куплено было отцом моим у дворян-крепостников, и теперь, в момент борьбы народа за землю и волю, прошлое сего мира должно всей тяжестью обрушиться на мое бытие.

Лежит земля, по природе своей самая плодородная в мире, вся разделенная на мельчайшие полоски, выпаханная, истощенная, и так, что поверх ее лениво и неуютно ковыряет сохой человек, а внизу черт пашет свои овраги, всё изрезал, все изрыто, разделено оврагами, и все рушится в этом овраге: черная земля падает, камни, лозинки, дороги и даже избушки. На этой земле благословенные островки стоят — усадьбы помещиков, окруженные оврагами и злобой людской.

Мы вспомнили о погибели родины? Не потому ли и этот клич, изо дня в день растущий в народе: «Не доверяйте людям образованным, интеллигентным, студентам!» Еще мгновение и, кажется, веришь в это и готов сжечь свои книги, рукописи, но... рожи, такие рожи обступают со всех сторон, и чувствуете, что вы не в народе, а в глубоком овраге, где тоже идут совещания и ораторы тоже называют друг друга «товарищи и граждане!».

как нам обсуждать новое распоряжение правительства о лесах и дровах. «Лесов,— кричат,— не дадим»,— «Тогда замерзнут города».— «А нам что, пусть везут из других мест».— «Но у нас для этого нет вагонов».— «Найдутся!» — «Значит, вы не доверяете правительству».— «Нет, мы доверяем, но постольку доверяем, поскольку оно уверяется в нас!» Так что это обыкновенное: земля на китах, киты на воде, вода на земле. А главное, что каждый овражий человек видит один только свой овраг, а говорит так, будто видит он всю землю.
«Товарищи,— продолжал оратор,— земной шар создан для борьбы!» — «Конечно, для борьбы». — «Помните, что не Германия нам враг, а первый нам враг Англия».
Тогда я на минутку схватил голос и говорю в этом духе, что если уж так хочется мириться с немцами всем, то пусть, но зачем же нам создавать еще нового врага Англию?
«Зачем? А вот зачем, товарищи, в подчинении у Англии есть страна Индия, которая еще больше России, и вот если мы против Англии будем, то с нами будет Индия».
Опять удивительное наблюдение: эта Индия, о которой здесь никто никогда не слыхал, понятна всем. Скажи я: «Индия!» — никто не поверит в нее. А вот говорит солдат — и все верят в Индию.

19 Мая. Митинг.
Бабы:
— Видела самого Митинга: вышел черный, лохматый, голос грубый, кричит: «Товарищи, земли у помещиков доставайте, кто сколько может».
— У помещиков, известно, много, а вот еще под Москвой, сказывают, где-то француз в 12 году много земли оставил.
— И под городами тоже сколько земли.
— Под городами! Как же ты из-под городов-то ее выдернешь.
— И очень просто: города, сказывают — отменяются, городов больше не будет. Землю всю разделят мужики и будут жить одни мужики на всей земле, а заместо царя и царицы выберут какую-то Брешку.

Сон о хуторе на колесах: уехал бы с деревьями, рощей и травами, где нет мужиков.

Все имеют видимость полного единодушия, полного единогласия, но вы не думайте, что это изнутри, в этом и горе, что это только снаружи: внутри напряженное состояние раздора. Тут же, прямо с собрания по пути со мной идущие крестьяне, которые голосовали все время со всеми, говорят мне потихоньку: «Начали вы так хорошо, почему же вы под конец смялись?» — «Что же,— говорю,— лезть на рожон, меня бы арестовали или избили». — «Из-били-то бы, конечно, избили, а почему же правительство не дает вам казаков?» — «Казаков? Господи ты, Боже мой: да я же вам целый месяц толкую, что все дело теперь построено на добровольном согласии». — «Это невозможно: п р а л и ч нашего брата смирит! Возьмите хотя бы вот живут спокон веку у нас бок о бок Шибаи и Кибаи...».

Собственники приходят и трясутся, как осиновые листы. Но всех хуже мое положение. Снимают рабочего, на днях нужно пар пахать. Если я не буду пахать, то выедут Кибаи и Шибаи и сцепятся между собой... Днями и ночами обдумываю в семье положение: дороги все эти деревья, с которыми вырос, все эти яблоньки и липки, похожие на теток и бабушек, и разные мечты о земле, пережитые тут при чтении с детства Толстого, Успенского, Лескова, Тургенева, и труд, вложенный в постройки... Но все это пустяки, если бы можно было кому-нибудь передать. Но кому же передать? Волостному комитету? Тот передаст в сельский комитет Шибаям. Кибаи бросятся на Шибаев, и все будет разграблено. Вы понимаете: выход остается один, выезжать мне и начинать пахать пар самому, жене доить коров, мальчику пасти.

Как обыкновенный собственник-фермер, веду двухлемешным плугом длинную борозду от сада до леса, жена тут же варит кулеш, мальчишки пасут. Изумленные смотрят на меня с этой и с той стороны оврага Шибаи и Кибаи. Они думали, что это невозможно и очень будет смешно. Но невозможное совершилось, и смешного нет ничего: веду борозду и веду.

Одно плохо, что в уезде сильно развилась преступность.
Опасно даже на одну ночь бросить семью без мужика и поехать куда-нибудь по делам общественности. Я прикован к своей собственности, я в плену. И, кроме того, Шибаи и Кибаи все надеются, что я брошу пахать, и они в битве друг с другом завоюют себе по небольшой полоске хорошей земли. С мечтой социализма Земли и Воли я распят на кресте моей собственности.
Надеюсь, что как-нибудь все переменится, и я буду иметь возможность расстаться со своей земной собственностью и удрать от нее.

Как неправильный на один волосок прицел дает в миллион раз большую ошибку на мишени, так же теперь уклонение от истины в столице в речи какого-нибудь волостного оратора неисчислимый вред наносит провинции. Так, в столице какой-нибудь скромный и молчаливый солдатик, послушав таких речей, разрывается, как граната, в деревне. С пафосом религиозного сектанта бросает он в темные головы иностранные слова, за которыми один смысл: захват и анархия. Изумительно бывает слушать, как страстно призывает такой оратор к отказу от захвата вне страны и так же страстно к захвату внутри страны. И странно, как этот отказ от захвата вне, в мужицкой голове читается, как захват внутри. Это понятно: враг наш оказался не внешним, а внутренним, немец и война обращаются внутрь, война гражданская.

По городам и селам успех имеет только проповедь захвата внутри страны и вместе с тем отказ от захвата чужих земель. Первое дает народу землю, второе дает мир и возвращение работников. Все это очень понятно: в начале войны народ представлял себе врага-немца вне государства. После ряда поражений он почувствовал, что враг народа — внутренний немец. И первый из них, царь, был свергнут. За царем свергли старых правителей, а теперь свергают всех собственников земли. Но земля неразрывна с капиталом. Свергают капиталистов — внутренних немцев. С ними вместе отметается собственная [часть] организованных способностей: буржуазный интеллигент. 
После всеобщего разрушения собственности наступит новая эпоха: разрушители поймут и увидят своими глазами, что внутренний немец находится лично в каждом из нас. Тогда наступит какой-то последний акт трагедии; и некий раб хитрый вошел в жилище господина своего и умертвил его, и ел, что ест господин, и спал на постели его [как господин], но не получил он сытости от стола господина своего и отдых на постели его. Так в сказаниях Библии тощие коровы
пожрали тучных и остались такими же тощими.

Впереди общества теперь бежит разрушитель и проповедует захват собственности. Он гол и ничего не боится. Его догоняют и стараются забежать вперед люди не настоящей собственности материальной, но с организованными способностями. За ними собственники мелкие, которые думали, что жили на земле вполне по разуму и совести. За мелкими крупные. Злорадно сидящие под арестом, смотрят в ожидании немца на эту погоню. Другие голубыми глазами смотрят на небо и чают приближение нового мира.
Кто из всех них захватит власть устроить людей? Кто развяжет узел?

вся Россия говорит речи, и никто ничего не делает, и вся Россия — сплошной митинг людей, говорящих противоположное: от кабинета министров до деревенского совета крестьянских депутатов.

Ястреб сидит на раките у заводи и смотрит на отражения и думает: какая глубина в воде, какое смирение при отражении в воде облаков и рыбок. А воды всего-навсего два вершка, мельницу прорвало, вода сбежала, и там, где были отражения небес и подвига смирения, по грязи скачут лягушки. Так власть, отражаясь в зеркале смирения, почиталась бесконечно сильной и смирение бесконечно глубоким. И вдруг спустили мельницу, и каждая лягушка почитает себя за министра, прыгает и выговаривает, гордясь, слова иностранные.

Спасения души в земледельческом труде, как проповедует Толстой, я не вижу: нельзя спасать дух посредством обработки капусты, как нельзя сделаться православным, переменив скоромную пищу на соленые огурцы. Но в это переходное время хорошо сделать орудием борьбы труд земледельческий, такой видимый для этих первобытных людей.

Главное, я глубоко убежден, что все эти земледельцы наши, пашущие в год по десятине земли, понятия не имеют о настоящем земледельческом труде. И жажда их земли есть жажда воли и выхода из тараканьего положения. Наши красные министры понятия не имеют, как мало пахнет тут социализмом и какое во всем этом деле совершается насилие Интернационалом. Соберется теперь этот интернациональный идол и наши скажут иностранным социалистам: «Вы только думаете, а вот у нас уже сделано, вся наша огромная страна принесена в жертву вашей идее, последуйте нашему примеру».— «Дураки,— скажут иностранцы,— вот уж правда: заставь дурака Богу молиться, он лоб расшибет».

То, что называется теперь анархией, по-видимому, совершенно противоположно истинному значению этого слова: анархист ненавидит не только внешнюю власть, городового, но и самый источник ее, право распоряжаться личностью другого, насилие. Между тем в этой анархии, которая теперь у нас водворилась, характерна претензия каждого на роль городового. Их речь, эти иностранные слова, которые они повторяют, как попугаи, их костюмы, их призыв к захвату — все это выражает отказ от своей личности и призыв к насилию.

Вот и сейчас проходит перед моими окнами с красным флагом сельское население на «митинг», одеты они так, будто вот сейчас разграбили какой-то город и надели на себя кто что смог утащить: один в крестьянских сапогах и в сюртуке, другой надел на голову цилиндр, девушки в шляпах, а новые верхние юбки, опасаясь дождя, завернули кольцами, спасательными кругами на бедрах. И будь тут ненастье, дождь, все равно ей непременно нужно три раза в день переменить свой туалет: обычай, наверно, перенесенный в деревню господскими нянями.

С одним депутатом вышло так, что съездил, собрались его выслушать, и когда он хотел рассказать, то ничего не может рассказать. Спрашивают: где был, что видел, что слышал. «Был,— говорит, — везде, все видел, все слышал, а рассказать ничего не могу, забыл». Бились, бились с ним, ничего не выходит, отложили до другого дня, опять собрались. И опять ничего, спутался, смялся человек и забыл все совершенно. А на дорогу ему дано было сорок рублей! Думали, думали, что делать с ним, и постановили: арестовать. Вот ведь какие депутаты бывают!

Вопят о необходимости власти, и в то же время никто не хочет ей добровольно подчиниться. Нет, власти не хотят, палки хотят для ближнего, а для себя хотят власти, чтобы властвовать. Властвующие ищут властомых, и эти ищут властвующих.
Раньше в Российской империи жил я, как в степи бескрайней с миражами, границы ее — желтые горы на юге и [востоке] и леса лиственные на западе...
Теперь все мое существование зависит от ближайших границ Соловьевской волости. Возникают общины, но-вне юридические лица, и жутко и смешно наблюдать, как черты знакомого с детства мужика Ивана, Петра, Сидора переходят в черты юридических лиц.

Ураганом промчались по нашей местности речи людей, которые называли себя большевиками и плели всякий вздор, призывая наших мирных крестьян к захватам, насилиям, немедленному дележу земли, значит, к немедленной резне деревень между собой.
Потом одумались крестьяне и вчера постановили на сходе:
— Бить их, ежели они опять тут покажутся.
Трудно в хозяйстве не пахать, не косить, не чистить стойла, а трудно путаться с веревочками, с ремешками, следить, чтобы не разорвалась кожа на хомутовых клещах, вовремя смазать, вбить нужный гвоздик, повесить на место, «прибрать», выйти ночью на брех собаки, последить, чтобы там не украли дрова, там не вырвали траву, заметить готовую оторваться подкову — все эти мелочи составляют необходимое условие тех больших полевых работ, которые всякий мало-мальски здоровый человек может выполнить с удовольствием. (И это мало было известно отцу моему, Левину, описанному графом Толстым.)

Вот еще большая новость: отказываются от земли. Суслово чуть не разодралось из-за земли с Левшиными. Упросили Лёвшинские Лидию Михайловну написать Земельному Комитету, что передает землю свою Лёвшинским. Комитет согласился. А вот, когда пришло время пахать, отказываются: тот не идет, другой не едет. И постановили всем обществом: от земли отказаться. Это новое доказательство, что земля, которой ждут эти люди, не земля Адамова, место применения труда, а земля Революции — Соблазн.

Толстой не прав, говоря, что человека трудящегося, семейного, скромного не может коснуться «анархия», потому что за такого человека будет большинство, которое состоит из таких же людей. У нас в Хрущеве единственный настоящий труженик дворовый человек Иван Митрев. У него не было аршина земли. Снял кусочек в аренду под огород. Из года в год стал разделывать и торговать овощами. За десятки лет нажил денег, стал арендовать пахотную землю, купил десять десятин. Уверен я, что и его обидит так же, как помещика, то самое Толстовское большинство, если один только большевик приедет и скажет против него на митинге.
Дело в том, что честное большинство образуется всегда уже после обиды и существует не в действительности, а только в воображении авторов романов с хорошим концом.

В ненастное время, когда все богатые красивые птицы умолкают и прячутся, вылетает из дупла старого дерева худая серая птичка Пролетарий и наполняет сад однообразным металлическим звуком: «Пролетарии всех садов, соединяйтесь!» Как только начнет проходить ненастье, на небе показывается радуга и поднимаются голоса других богатых птиц, звук этой нищей птички в саду исчезает, и природа живет своей обычной, сложной, мудрой и несправедливой жизнью.

На упреки отвечает Горький: «А я что вам говорил, я говорил вам, какой испорченный наш народ, вы же о нем и судили по Достоевскому».
Горький, вы не правы. Злого духа вызываете вы сами, передовые марксисты, социалисты и пролетарии. Идея ваша ни хороша, ни дурна, но средство ваше обратить всю страну, всю нашу природу в стадо прозелитов иностранной фабрично-заводской пролетарской идеи — дурное. Мне вас жаль, потому что в самое короткое время вы будете опрокинуты, и след вашего исчезновения не будет светиться огнем трагедии.

путь ваш одинаков: искушаемые врагами рода человеческого хлыстовские пророки и марксистские ораторы бросаются с высоты на землю, захватывают духовную и материальную власть над человеком и погибают, развращенные этой властью, оставляя после себя соблазн и разврат.
Царь погиб в хлыстовской грязи от раздробления и рас пыления неба (духовного целого), а вы погибнете от раздробления земли. Мало ли что вы кричите: «Соединяйтесь, организуйтесь!» И там говорили не «Я», а «Мы, Божею милостью».
Вы создали контроль Советов и Съезда Советов над на шей пищей. Но поверьте, что над духом моим не вам, пролетарии, создать контроль.
Не буржуазия, которой вы так боитесь, погубит вас, не люди прошлого, земледельцы. Вас погубит Солнце. Ветер, Дурная муха и Сухорос. Вас погубит та сила природы, которая называется Мудростью.
После вашего царства вырвется наружу с великой силой стремление человека к свободе.

Бедняки земные думают, что сами делят и что в этом конец и начало и все в этом дело — по скольку саженей дос танется священной обетованной земли (чернозема) на живую душу. И солдатки, обиженные и ничего не понимающие, пишут письма мужьям: «Тебя, Иван, тебя, Семен, тебя, Петр, мужики обделили. Бросайте войну, спешите сюда землю делить...»
Кипит, горит Митинг на выгоне, с каждым днем, как пожар, разгорается.
И так оно похоже на этом митинге, будто все бегут куда- то во весь дух, впереди бежит тот самый большевик, он гол и ничего не боится и во весь дух кричит: «За мной, товарищи, земля, земля за мной, бабы, мир, мир!» Ближе всех к нему бегут бабы, за бабами малоземельные, за малоземельными однолошадные, за однолошадными двухкоровные, и, делая вид, что тоже бегут, совсем трусят двухлошадные.
Говорит оратор, будто во весь дух бежит, час, два говорит, сядет на землю и все говорит, уморится, подождет чуть-чуть — передохнет и опять говорит час и два. Потом скажет: «Не расходитесь, я сейчас»,— сходит в сторонку, и опять до темноты говорит.
Таня не ходит на митинги, бабенки, однако, ей рассказывают:
— Видели самого Митинга, выходит черный, лохматый, голос грубый и говорит: «Пощупаем барские сундуки».
Не стоит ходить: Митинг страшный.

оставьте маховик-политику и посмотрите на молотилку-общество: там идет не соединение, а такое разъединение, каких на Руси никогда не бывало. Вот лежит земля, подлежащая дележу, а делят уже две недели и никак не могут разделить: и каждый день обида, раздражение вырастают, и вот-вот будет беда. Вы подходите и говорите:
— Не делите землю, пашите сообща, а хлеб потом раз делите по работе.
Вам отвечают:
— Кто будет работу считать?
— Выберите десятника, как в больших экономиях.
— Ничего не выйдет.
— Да почему же?
— Потому что наш брат сукин сын: у другого лошади нет, дай ему, скажет, лошадь общая. Земля общая, но лошадь, скажите, я же ее наживал, я работал, а он сидел на трубе галок считал и тоже — общая!
И вот мерят друг друга: однолошадные и безлошадные — кто прав из них?

делят землю на мельчайшие кусочки, по три сажени на душу. И так видно по людям, как они делят, что за их спинами, и бабы делят что-то между собой, и бабы эти — злейшие-презлейшие, за одно куриное яйцо готовы между собой разодраться.

Вопрос: когда крестьяне поделят землю, что они будут требовать? Вероятно, дешевые цены на городские продукты, и смута будет развиваться в этом направлении.
В Петрограде, с высоты полета государственной птицы, многим кажется, что наша революция социалистическая, а на месте, где-нибудь в Соловьевской волостной республике, революция эта чисто буржуазная. Не буржуазная и не пролетарская, а безлошадная.

Характерно в этом отношении, что вчера при обсуж дении нового закона о земских выборах собрание председателей существующих волостных управ постановило: допустить в избирательную комиссию с совещательными голосами представителей от всех политических партий, кроме «большевиков».
Гораздо серьезнее захват земли арендаторов.
Кроме хуторянина — столыпинского мужичка» в каждом селе Елецкого уезда существуют не менее крепкие земли и гораздо более многочисленные арендаторы. В большинстве случаев они арендуют 2—3 десятины в клину, имеют 1—2 десятины купленной земли, что позволяет им иметь из живого инвентаря пару лошадей, пару коров, десятка два овец, из мертвого инвентаря плуг, иногда жатку. И вот этих хозяйственных крестьян теперь устраняют от аренды и их землю делят на мельчайшие части. Безлошадные, которые никогда не имели «никакой скотности», получают тоже свою часть и, не будучи в силах и такие части обработать, вступают в разные сделки с соседями. Есть указания на признаки спекуляции в этой области.
Вот пример. Мы объясняем, что арендные договоры имеют силу, если совершены до 1-го Марта, а нам крестьяне показывают отпечатанное Елецкой газетой и разосланное всюду постановление Временного Совета Крестьянских
Депутатов от 25 мая сего г., § 8: «Все сделки, совершенные до 1-го Марта и до издания запрета, должны считаться недействительными». И даже в Уездном Земельном Комитете мы не можем установить, что это — опечатка или действительное расхождение правительства и Совета в этом вопросе.
С нашей стороны были сделаны многочисленные попытки остановить крестьян от междоусобного дележа и предложить им общественную запашку. Но все эти попытки разбивались о глубоко буржуазную природу сельского пролетария. Такой человек только на митингах и других народных собраниях признает, что земля «ничья», у себя в деревне он говорит: «Земля моя», и характерно, что крестьянина даже соседней деревни он называет «чужестранным».

То, что называют контрреволюцией, совершается в молчании, и это молчание обыкновенно признает половину революции и не признает вторую половину.
Сейчас маховик русской революции вертится без передаточного ремня к молотилке (обществу). Заметно, что революция вертится вокруг себя, не приводя в движение общество.

27 Июня. На запрос Государственной Думы об отношении населения к наступлению посылаю телеграмму:
«Масса населения наступление поддерживает — по деревням начали сбор на заем свободы. Необходимы срочные меры согласования цен городских продуктов с хлебными. Ельце коса двадцать пять рублей, сапоги семьдесят, железо тридцать. Пришвин».
Отчет
Наша бескровная революция принесла земледельческой культуре вред бесконечно больший, чем кровавая и пожарная революция 1905 года.

В краю моих наблюдений (средней черноземной Рос сии) совершилось то, что всякий, стоящий близко к земледелию, считал самым страшным: крестьяне разделили землю хозяйственных единиц по живым душам.

В этом краю очень распространена аренда крестьянами помещичьих земель. Арендуют не малоземельные, как принято думать, а более хозяйственные, более сильные крестьяне. У них обыкновенно есть 1—2 десятины земли купленной, 1—2 надельной и 2 — 3 им достается от аренды товариществом из таких же 5—10 хозяйственных лиц у помещика. Согласно с количеством земли у них заведен скот, плуги и даже жатки. Такой крестьянин есть образ и подобие столыпинского мужика, но гораздо более многочисленный.

Когда наступило время вспашки пара, то крестьяне бросились сгонять таких арендаторов и делить землю по душам. К беде хозяйственной прибавилась беда социальная, потому что арендаторов-крестьян много и, значит, много недовольных. Дележ с большими ссорами продолжается неделю, две. За это время дележа пары не пашутся и лежат вплоть до Петрова дня невспаханными. Когда разделили, пар так засох, что его невозможно поднять сохами.
Теперь дожидаются одни дождя, другие, безлошадные, ищут себе пахаря, третьи потихоньку уже спекулируют своим осьминником. А близится время уборки ржи. Спрашивается, почему земельный комитет не объяснил крестьянам, что арендные договоры совершены до 1-го марта.

Есть у меня состояние подавленности, оттого, что невежество народных масс стало действенным, и бывает, как-то места себе не находишь: раньше мужичка пожалеешь, а теперь думаешь, вот он тебя пожалеет: но он об этом и не думал.

Елецкий погром. 4-го июля уличная толпа разрозненными и вооруженными частями местного гарнизона, подстрекаемая лицами, которые называли себя «большевиками», избила до полусмерти воинского начальника, председателя продовольственной управы, многих крупных торговцев и потом произвела повальные обыски в частных квартирах с расхищением имущества частных лиц.
Всем избитым приписывается хранение избытков продовольственных запасов, которые, однако, в большинстве случаев были на учете в продовольственной Управе. Истинная причина беспорядков: 1) неравномерное, вследствии нехватки, наделение населения белой мукой со стороны продовольственной Управы, 2) привлечение оторванных от полевых работ белобилетников к исполнению воинской повинности, 3) агитация темных сил на почве потребностей желудка и сердца.
Расправа с лицами проскрипционного списка была со вершена с азиатской жестокостью, их вели по городу босыми, сзади и со стороны били, впереди плясали со свистом и диким пением. В истязании принимали участие многие слободские женщины с неистовым визгом.

Узел имущественный: дача с садом и девятнадцатью распашными десятинами стала моей тюрьмой, я не могу сдать в аренду — запрещено, не могу нанять рабочего — нет рабочих, не могу передать земельному комитету, потому что земельный комитет предоставит хутор сельскому комитету, и наши соседи — крестьяне распашут клевера, переделят, испортят, парк вырубят, сад обломают, дом разберут.

 выставили лозунг мира всего мира, а у самих под носом выросли Украина и Финляндия. Не хотели воевать с немцами, а деремся друг с другом. Социалисты завлекли народ несбыточными объединениями.

Помещица заперлась в старом доме и думает, что все зло от мужиков, что это они сговорились грабить ее. А «их» нет, они вовсе не сговаривались, они грабят друг друга еще больше. Еще удивительно, как мало они грабят ее сравнительно с грабежом себя.

Нельзя в полдник уйти пообедать и оставить на час в поле плуг — укатится. Нельзя повесить уздечку на дерево и отойти на [минуту], чтобы выгнать из ржи корову — утянут, все тащится.
Печник ходит без дела: никто не решается по дороговизне кирпича делать печь, кирпичник не обжигает кирпичи — дорогой кирпич некому покупать.
Крайние люди революции использовали общепризнанный факт негодности царя Николая II и этим фактом зажали рот всем правым.
.
Разбежались министры. Бегут войска. Бегут части государства, отрываются клоками. Разделяются деревни и села, соседи, члены семьи — все в какой-то напряженной тяготе и злобе.
— Слышал: бегут, страсть бегут. Да и мыслимо ли не бежать: три года в окопах сидят, в воде, в сырости.
— Да ведь и немцы сидят?
— Ну и что же?
— А так, немудрено — немцы и Россию заберут.
— И очень просто! Да ну, что ж! Ну, ничего не будет, так разделят ее там, где кому что, и больше ничего не будет. А что жить, то все равно будем жить... А поросеночка-то я зарежу, сало себе, свежину вам, по девять гривен.

На вопрос мой одному крестьянину, кому теперь на Руси жить хорошо, он ответил: «У кого нет никакого дела с землей». Солдат ответит: «У кого нет дела с войной», купец — с торговлей. И вообще — с настоящим. Кто с будущим живет — тому хорошо. Но будущее теперь никому не известно: значит, тому хорошо, кто верит или даже просто стремится, движется, как партийный агитатор. Хорошо бродячему, плохо оседлому.

Черты лица революции никто не видел, потому что никто не может ей забежать вперед. Те, кто мчится вместе с нею — ничего не могут сказать о ней. А те, мимо кого она проносится, тоже не видят: пыль, мусор и всякий поднятый хлам заслоняют от него свет. И революция, конечно, существо получеловеческое, полузвериное. Те, кто не мчится вместе с ней, видят один только огромный, оставляющий после себя нечистоты, зад зверя.

Мало-помалу весь быт наш разделяется на два класса: собственников и воров. Мало-помалу мы приближаемся к быту человека, живущего на острове среди враждебных диких племен.

Хорошо ли, плохо делаем, нам сейчас не видно: в детях узнаем. Хорошо будет нашим детям — хорошо, плохо, так хоть они, отцы, трижды святые были и трижды на кресте распились, а дело их было неправое.

Черта русского народа: самохвальство при удаче, источник чего есть самопрезрение в простом бытии.
самоуправляться деревня не может, потому что в деревне все свои, а власть мыслится живущей на стороне. Никто, например, в нашей деревне не может завести капусты и огурцов, потому что ребятишки и телята соседей все потравят. Предлагал я ввести штраф за потравы, не прошло.
— Тогда,— говорят,— дело дойдет до ножей.
Тесно в деревне, все переделились и все свои, власть же родню не любит, у власти нет родственников.

Жизнь теперь общества похожа на бегство во время войны: все бегут, спасаются. А правительство взывает к объединению. Как на фронте остановили бегущих пулеметами, так неминуемо и здесь, в тылу нужно грубой силой остановить бегущих. Неизбежна диктатура самая жестокая, и ее ждут почти с наслаждением. Чудак один говорит, что если коснется этого, то он, невинный, в жертву себя принесет для общего блага, пусть начнут с него расстрелы. Почти сладострастно ожидает матушка Русь, когда, наконец, начнут ее сечь.

Неправда, что крестьяне хотят высокой цены на хлеб, многие крестьяне сами покупают хлеб, и все вообще созна ют, что цены на хлеб повышать не следует. Они стремятся к понижению цен на городские товары, а цены хлеба они хотели бы даже понизить.

Все уверены, что если бы не революционная разруха, то этим летом война бы окончилась победой.

Все больше растет озлобление на рабочий класс за их 8-часовой рабочий день, а в городах на мужиков, которые не дали топлива и не хотят давать хлеб.

Монополия, вероятно, не будет признана крестьянами, и произойдет Бог знает что, если не будет установлена бесспорная власть.

После сева пошел мелкий дождик, дня три я никуда из дома не показывался и вышел сегодня на поле после дождя по солнышку и ахнул, удивленный и радостный: все свое посеянное взошло, и так чудесно, дружно и уже зелено, снизу розовое, сверху уже зеленое и такое прекрасное, такое милое и согласное, и я, хозяин всему этому, я дал эту жизнь, я знаю все свои грехи и где я обсеялся и опахался. И вот в этот миг от моего труда, создавшего рожь — свое законное дитя, рождается блудное дитя — Мечта.

Тихонов, большевик, член социалистов-революционеров и социалистов-демократов, пишет мне в письме слово «буржуазия» в кавычках. Да, вероятно, и все вожди относятся к этому понятию приблизительно так, как современные ищущие Бога интеллигенты к иконе: то есть неискренно. Но простой человек слепо верит, что есть какая-то совершенно отдельная от народа и зловреднейшая из всех на свете порода людей — буржуи.
Совещание с заранее обдуманным намерением — Московское совещание: путного выйти ничего не может. Встретятся там те, кто считает, что революция продолжается, и те, кто за то, что она кончилась.
Я думаю, что она кончилась и существует исключительно самопожиранием. Правда, из какой демократической почвы ей питаться. Землю крестьяне от помещиков отобрали, рабочие ввели себе короткие дни, насчет мира все попробовано и ничего не выходит, идеи на голодный желудок не идут совершенно — спрашивается, чем питаться революции? Единственно внутренним раздором, расщеплением различных партий.
А главное, весь ход революции упрется в пустую казну — тут ей и будет тупик.

Революция села на мель безденежья и уперлась в одно-единственное чувство злобы к имущим классам.

Теперь ясно видна ошибка правительства: в первые же дни переворота нужно было издать закон о местных учреждениях и назначить выборы.

    Хозяйство — борьба, с природой, с хищниками, нелепым человеком, с его скотом. И сразу тут ничего не сделаешь: дерево мира вырастает в борьбе, и обыкновенно не тот садится отдыхать под ним, кто растил его, сядет кто-то другой. В борьбе и муках вырастает дерево мира. Так разные народы растят свое дерево мира, и оно служит для всякого миром, но растят его они в борьбе.
    Вижу я поле осеннее крестьянское без конца в длину и ширину, поле, соединенное из мелких душевых полосок, поле с потускневшим жнивьем убранной озими, поле печальное: грачи табунятся, и скот бродит в большом числе, и одна копешка неубранная и несворованная, и одна полоска, худо сжатая и растрепанная. И будто бы тучи на небе ходят, то закроют солнце и брызнет дождик, то чуть пояснеет, словно тяжко больной лежит, и то ему одумается, то опять все замутится и задернется. Ветер проносится по полю быстро, как Время революции, и так это странно смотреть на черного бычка: вот мчится куда-то ужасное Время, а он, черный бычок, стоит и жует и не смотрит и не хочет смотреть на Время, стоит и жует непрерывно, и с ним вместе все стадо жует непрерывно, и земля эта иссеро-желтая лежит вечно и недвижима, и равнодушна.
Керенский и Робеспьер. Керенский — интеллигент «с бабушкой», в лице его суд над всей интеллигенцией: грех всей интеллигенции лег на последнего в роду... Страшный суд всей интеллигенции.
Как это может быть, что святой молится и он, правда, святой, а молитвой его пользуются черти?
Что это, трагедия мечтателя или искушение сатаны? Костромской мужик накопил 30 тысяч денег с подаяний народа, который подавал ему, принимая за праведника, и потом народ пожелал, чтобы он вознесся. Он взошел на колокольню и оттуда упал и сломал себе руки и ноги.
Святой молился хорошо, но Бог пожелал испытать его и предал сатане для искушения, испытания

Чернов — маленький человек, это видно и по его ужимкам, и улыбочкам, и пространным, хитросплетенным речам без всякого содержания. «Деревня» — слово он произносит с французским акцентом и называет себя «селянским министром». Видно, что у него ничего за душой, как, впрочем, и у большинства настоящих «селянских министров», которых теперь деревня посылает в волость, волость в уезд, уезд в столицу. Эти посланники деревенские выбираются часто крестьянами из уголовных, потому что они пострадали, они несчастные, хозяйства у них нет, свободные люди, и им можно потому без всякого личного ущерба стоять за крестьян. Они выучивают наскоро необходимую азбуку политики, смешно выговаривают иностранные слова, так же, как посланник из интеллигенции Чернов смешно выговаривает слова деревенские с французским de. «Селянский министр» и деревенские делегаты психологически противоположны настоящему сидящему мужику.

Вы идете по России и видите везде опустевших озлобленных людей с расщепленной душой и спрашиваете себя: где же народ? Раньше вы давали себе ответ так: в армии. Теперь армии не существует. И вот ясно, что вся душа народа занята перевязкой веревочками этих колоссальных организаций.

Брошена земля, хозяйство, промышленность, семья, все опустело, все расщепилось, озлобилось, в десятый раз умерли всякие покойники: Тургенев, Толстой, закрыты университеты, еле-еле живут люди в городах, получая 1/2 фунта хлеба в день, и весь этот дух народа ушел вот сюда, в эти организации...


прихожу в министерство, где раньше служил.
Там делят землю, здесь делят власть. Как самая романтическая любовь почти всегда кончается постелью, так и самая многообещающая власть кончается плахой.
Еще о Чернове, по рассказу чиновника министерства земледелия. Он очаровал своей первой речью о творческой созидательной работе, и все разошлись по своим бюро объединенные и готовые работать. Потом начались странности: министр требует к себе дела личного состава всех чиновников. Создается большое затруднение: как доставить министру дела эти, их так много, что не хватит грузового автомобиля. Посмеялись, так и кончилось. Потом начинается заворошка с аграрными проектами. И когда министр вдруг потребовал, чтобы от каждого чиновника поступило сведение, кто его рекомендовал и каких он приблизительно
он приблизительно (как-то ловко было выражено) держался до сих пор политических взглядов, тогда начался бунт и потом моральный и деловой развал всего механизма.
Раньше хорошо налаженный аппарат давал министру не только готовые мысли, но даже слова. Министр, отправляясь на заседание Совета, по всякому вопросу имел заготовленную шпаргалку, и настоящий дурак мог сидеть на министерском кресле довольно долго без всякого ущерба государству. Теперь тот же благодетельный аппарат работает во вред даже умному министру. Раньше министр не чувствовал хода аппарата и мог хотя бы и плохой головой, а все-таки спокойно думать о государстве. Теперь министр со скрежетом зубовным обращается на самый скрипучий аппарат и заявляет, что вся беда в этом аппарате, необходимо очистить его от неблагонадежных, и требует к себе дела личного состава. Так мало-помалу испорченная власть, как грешная любовь, влечет свою возлюбленную к постели: а у власти постель страшная, у власти плаха — постель. От министра до председателя сельского земельного комитета на Руси одна беда: Прекрасная Дама поцеловала варвара, а он поспешил сделать ее своей любовницей.

В моей квартире живет старая женщина с дочерью: старуха с пяти часов утра стоит в очередях, дочь служит в министерстве продовольствия и зарабатывает 150 рублей. Они едят почти исключительно картофель и бледные (дешевые) помидоры. Иногда, как великая радость, достанут немного молока, или масла, или сушеную воблу. В пять часов утра, на рассвете, мать уже в очереди.
за большие деньги тут же на рынке, не в мясной, где очереди, где выдают 1/2 фунта мяса на неделю, можно сколько угодно купить и мяса, и масла, и ветчины. И что все, кто имеет деньги, живут по-старому... А еще потом оказалось, что эта барышня, окончив гимназию, зарабатывает 150 рублей, но если идти на Неву и выкладывать дрова, то можно заработать 40 рублей в день!

Всюду говорят, что большевики трусы, а почему-то все их очень боятся. Все старики-эсеры и все меныпевики-обороновцы говорят, что большевизм основан на проповеди мира, то есть эгоизма материального, утробного, и этому они ничего не могут противопоставить, кроме слов. Их слова лопаются в воздухе, как мыльные пузыри. Словам не за что уцепиться... Что же это сильное, что рано или поздно противопоставится чертову искушению народа? Будет это новое имя старого Бога (прежнее имя не действует) или дубинка здорового народа, который восстановит лицо свое в гражданской войне?

Власть оголяется. Это не власть, а только скелет ее, кости. А кости власти — честолюбие и самолюбие. На скелете нет не только чувства долга, чувства родины, самопожертвования, но даже камер-юнкерского и коммерческого мундиров. Честолюбие в надежде и больше ничего.

За властью теперь просто охотятся и берут ее голыми руками. Так настанет время, что и землю будут брать голыми руками, и, как говорит Никита: «Земли будет много! да некому ее обрабатывать». Это будет земля оврагов.

В начале революции было так, что всякий добивающийся власти становился в обладании ею более скромным, будто он приблизился к девственнице. Теперь власть изнасилована и ее ебут солдаты и все депутаты без стеснения.
На меня, приехавшего из провинции, сильнейшее впечатление производит выступление Керенского. Я делюсь своим впечатлением с журналистами, и они, конечно, смотрят на меня как на провинциала: они сотни раз слышали Керенского и на них его слова не действуют. Мало-помалу и мной овладевает то же странное состояние: это не жизнь, это слова в театре, хорошие слова, которые останутся словами театра.
— Все ли тут согласны? — спрашивает Керенский,— я не могу здесь говорить, если не уверен, что тут присутствуют люди, которые готовы назвать мои слова ложью!
— Есть такие,— хором отвечают большевики.
Керенский борется с большевиками, происходит драматическая сцена. Публика, кажется, готова разорвать большевика, кричат: «Где он?» — ищут.
И вот один поднимается и вызывающе смотрит. Потом шум стихает. Большевик садится. А Керенский продолжает говорить о защите родины.
Керенский большой человек, он кажется головой выше всех, но только если забываешь и думаешь, что сидишь в театре.

Потом выходит Чернов, как будто лукавый дьяк XVI века, плетет хитрую речь про аграрные дела, но неожиданные выкрики слов «Категорический императив аграрного дела!» выдают его истинную эмигрантско-политическую природу русского интеллигента, и оказывается, это просто кабинетный человек в Александрийском театре, плохой актер изображал из себя дьяка, мужицкого министра, что это все, все неправда и слова его никогда не будут жизнью.
Так создается это чрезвычайно странное состояние, как в театре: может, каждый из неподвижно сидящих зрителей, каждый в отдельности готов идти за своим Верховным главнокомандующим, но никто не пойдет, когда представление кончится и все пойдут по домам.

Что же такое эти большевики, которых настоящая живая Россия всюду проклинает, и все-таки по всей России жизнь совершается под их давлением, в чем их сила? Многие теперь — и это в большой моде — называют их трусами, но это совершенно неверно. Несомненно, в них есть какая-то идейная сила. В них есть величайшее напряжение воли, которое позволяет им подниматься высоко, высоко и с презрением смотреть на гибель тысяч своих же родных людей, на забвение, на какие-то вторые похороны наших родителей, на опустошение родной страны.

Мы, живущие чувством обыкновенных сынов родной земли, не можем понять, оправдать, вынести всю эту низость человеческой звериной природы. Они могут, они это не замечают, они презирают.
большевик, настоящий, идейный, он весь только и держится этой особенной верой, что наша революция есть факт мировой, этот новый строитель всей мировой жизни. Вера эта не воплощенная в личность, вера Наполеона, это интернационал, дважды два четыре.
Так воцарился на земле нашей новый, в миллион более страшный Наполеон, страшный своей безликостью. Ему нет имени собственного — он большевик.
их не страшит потеря, даже полная гибель страны. Нация не может умереть. И если сейчас даже будет торжество капитализма, то ведь это на время, а потом опять пожары.

Хорошо на иностранных языках учиться говорить, если в кармане есть гроши, а как нет ничего, то надо по-русски.

Был у нас домашний деревенский бунт — Стенька Разин, то была смута деревенская, а здесь мировой город Петербург против всего мира! Какому-то дикарю-разбойнику сочинили не то принцессу, не то княжну, с которой во имя бунта расстается и бросает в Волгу.

В Петербурге от разных людей слышу точную формулу бунта: «Несчастная случайность, что во время войны не хватило хлеба».
неколебимое колеблется — землетрясение. (Вы пашете, а земля ходуном ходит. Выход: перемещение себя на такое место, где земля не колеблется.) (Новые беженцы: книги по искусству распространяются, потому что многие начинают понимать, что бежать по земле невозможно и нужно искать новую землю.)
Правда в словах Кусковой, что народ наш до того измучен, что предоставленный самому себе не способен к жертве, следовательно, необходимо принуждение. Верно, что в церквах народ молится об избавлении от внутреннего врага.
14 Октября. 
Пишет с фронта воин письмо мне, что в их окопы из немецких окопов прилетела крылатая бомба и на хвосте ее был пук газеты «Товарищ». Номер газеты он присылает с эпитетом — вот безобразие! В газете факты, правда русской жизни извращены и подделаны под немецкие интересы, а фельетон в газете «Солдаты» подписан именем народного русского писателя Максима Горького.
Виноват ли Максим Горький, что имя его летит к нам из немецких окопов?

Из великой подлости русской жизни, заплеванной, загаженной, беззаконной вышел Максим Горький и влюбился в Италию на острове Капри и там надумал свою идеальную Европу. Что ему сказать, если теперь спрашивают его: «Любите ли вы свое отечество?»
Всем этим людям Горький хочет прорубить окно в Италию. Толпою, как на Ходынке, ринулись униженные и оскорбленные «в Италию», давят друг друга насмерть, ведут из-за этого грабежи, пожары, захваты — тому хочется новые сапоги, тому жениться и мало ли что. И все они называются большевики.

Вдруг Шаляпин словно во сне сказал:
— Не будь этого актерства, жил бы я в Казани, гонял бы голубей.
И пошел, и пошел о голубях, а Горький ему подсказывает, напоминает. И так часа два о голубях в ресторане, потом у Шаляпина в доме чуть не до рассвета все о Казани, о попах, о купцах, о Боге, без всяких общих выводов, зато с такой любовью, веселостью.
Горький спросил меня после, какое мое впечатление от Шаляпина. Я ответил, что бога видел нашего какого-то, может быть, [полевого] или лесного, но подлинного русского бога. А Горький от моих слов даже прослезился и сказал:
— Подождите, он был еще не в ударе, мы еще вам покажем!

Вот бы спросить в то время, имеет ли Горький отечество, любит ли родину. Я бы ответил, что чересчур сильно, болезненно, пожалуй, садически.

В кулуарах встречаю Семена Маслова, поздравляю с высоким постом. Семен — это самое-самое, святая святых народнической интеллигенции. Вид семинариста, а глаза кроличьи, доверчивые. Помню, увидев его у меня в квартире, Ив. А. Рязановский сказал: «Ничего нет, а будущее их, таких кроликов!» Это кроткий монах, аскет религии человечества (то, что от Успенского). Позвал меня на свой доклад, знаю уж, какой это доклад: без выкупа, с выкупом, однолошадные, двухлошадные — всю жизнь он на этом сидел, и земля от него все-таки так же далека и непостижима, как университет от моего работника Павла.
— Такая большая Россия, и я по ней странствую и не знаю точно, где она кончается и начинается другая страна.
— Как же,— говорит она,— а география?
— Вот юг,— продолжаю я,— Кавказ Лермонтова, потом Каспийское море бурное, потом начинается желтый песок, и на песке открытое озеро, и на берегу птица Фламинго, дальше горы желтые, земля желтая, все желтое-желтое, а небо синее-синее и неподвижный зной, и так все это желтое уже непереходимо, кажется, конец там.
— Памиры,— говорит Козочка,— это плоскогорье, опушенное кедровыми лесами, оттого и называются Памиры.
(Козочка, глаза козьи, нос холодный, жаждет жизни, копит по 3 р. в месяц на поездку по Волге.)

Не теми словами говорим мы, друзья, товарищи и господа мира сего, наши слова — мертвые камни и песок, поднятые вихрем столкнувшихся сил; есть путь иной и единственный.
Большевики не партия, а дух, порожденный столкновением партий и их словесным бессилием. Против этого духа помрачения должен подняться дух земли и все очистить.

Недавно мне рассказывали, будто Ленину в Финляндии захотелось посмотреть музей искусств, а где он находится, Ленин не знал. Спросил кого-то из знакомых и сказал ему: «Только никому не говорите...»
Нельзя, чтоб говорили о Ленине, будто он наслаждается искусством.

Православные люди жили плохо, но умирали хорошо, а товарищи должны приготовить хорошую жизнь, а для этого опять-таки нужно пройти через чистилища личности.

7 Ноября. Большевистское нашествие, в сущности, есть нашествие солдат с требованием мира, это нашествие первого авангарда развалившейся армии, обращенного на свою страну, затем пойдет сама армия за хлебом.
Основная ошибка демократии состоит в непонимании большевистского нашествия, которое они все еще считают делом Ленина и Троцкого и потому ищут с ними соглашения.
Они не понимают, что «вожди» тут ни при чем и нашествие это не социалистов, а первого авангарда армии за миром и хлебом, что это движение стихийное и дело нужно иметь не с идеями, а со стихией, что это движение началось уже с первых дней революции и победа большевиков была уже тогда предопределена.

Прислушиваясь к глухим ударам волн, похожим на выстрелы, я хожу возле черных железных ворот нашего дома с винтовкой, из которой не умею стрелять: я охраняю жильцов нашего дома от нападения грабителей. В тесном пролете я хожу взад и вперед, как, бывало, юношей ходил из угла в угол по камере тюрьмы с постоянной мыслью, когда же освободят меня, когда мир освободится от власти капиталистов, когда настанет всемирная освободительная катастрофа, когда настанет, по Эрфуртской программе, диктатура пролетариата.
Вот совершилась теперь мировая катастрофа и наступила диктатура пролетариата, а я по-прежнему в тюрьме, и лучшие часы, когда так я хожу с винтовкой, из которой не умею стрелять.

Я в нее теперь не верю, и если бы она совершилась, я бы ее не принял за решение, потому что я знаю теперь, что врата рая открываются и Архангел пропускает туда поодиночке опрошенных святых.
— Россия,— сказал он,— со всеми своими естественными богатствами представляет колоссальное наследство. Большевики разорвали завещание, и спутали все карты, и вызвали всеобщий мировой передел.

Вся революция показывает невероятное непонимание демократической интеллигенцией народа и обратно. Невидимому, первопричина этого непонимания лежит в различии самой веры первых революционеров и веры народа. Большевизм есть общее дитя и народа, и революционной интеллигенции. Большевистский интернационализм ничто иное, как доведенная до крайности религия человечества. Это и погубило Россию, а не как теперь говорят: погубили Советы, погубил Савинков, погубил Керенский (меньше всех виноват Корнилов).
Армия не существует, золото захвачено, общество разбито, демократия своими руками разрушает фундамент своего жилища — что же есть? Плывущие по воде предметы, за которые можно ухватиться: Чернов, который популярен еще в армии через свое понимание земельного вопроса, Учредительное Собрание при заткнутых ртах? А что будет дальше? Все пожимают плечами, и слово «оккупация» у всех на устах.
И вот подумаешь: «А что было, может быть, ничего не было?» Была маниловщина и больше ничего.
Политические деятели, как бешеные, и спорят теперь уже не о будущем, а о прошлом: кто виноват. Работает задний ум.
Говорили раньше: «У нас в России». Теперь так не скажешь: где это у нас, какое это наше такое пространство и кто эти мы, русские, пожирающие друг друга чудовища.
Мы теперь находимся в антракте перед новым действием, в котором будут принимать участие иностранцы.

Вздохнув, кто-то сказал:
— Да, тяжело быть палачом в стране, где многие святыни созданы разбойниками.
На это простой человек из чайной сказал:
— Русскому человеку нужно пуп от Бога отрезать, тогда все и определится: на одной стороне будет добро, на другой зло. А пока будет Бог, все будет путаться.— Подумав, он прибавил: — Когда пуп отрежете от Бога, то человек будет заключен в себе и разбойнику тогда выхода не будет к нам через «тот свет»: тогда разбойнику голову отрубить будет очень просто.
если есть какой-нибудь смысл в событиях, то смысл этот заключается в сознании людей в жертве своим настоящим для будущего.

Тогда я опять спросил крестьянина, чем он теперь жертвует. Он ответил, что ему плохо, но жертвы он не приносит.
Солдат сказал: «Довольно жертв!» Купец: «Мы сами жертвы, а какому Богу — неведомо».

Так, расспросив разных людей, я не нашел в них смысла текущих событий по их ответам и понял одно: все эти люди ждут или чают чего-то лучшего — огромная масса людей только чающие, как те калеки, которые ожидали движения воды в Силоамской купели.

Другая сторона — те, кто обещает спасение, кто жертвует собой, чтобы сдержать обещание,— кто же эти люди, оценкой действий которых историк по старым приемам осветит время, потерявшее [всякий] смысл?

В России не вижу еще таких людей, но слуг их знаю, они работают на каких-то хозяев мирового дела. Кто же эти хозяева? Вхожу в интерес мировой истории — очень интересно, вот сегодня делаю вырезку из газеты: но как, как это жить повседневно, не могу: вот, например, по-прежнему называют русских свиньями и иначе не называли [как] свинья, так французы тоже нас так называют.

Просвещенная часть русского общества стояла за Англию, ожидая от нее устройства такой жизни, в которой будет обеспечено существование личности с европейски организованными способностями. Простой народ воевал за царя, образованные, чтобы свергнуть царя. Немцы во всех отношениях ближе к русскому народу, чем англичане, и потому, когда царь был свергнут, то воевать за англичан стало ненужно. Тогда образованная часть русского общества [отвернулась] от народа, царь свергнут, но то, из-за чего он свергался, не пришло.
В настоящее время весь народ русский находится во власти сил мировой истории человечества и покорно предался их воздействию на себя. Теперь все русские люди спешат занять удобные места в зрелище, за которое заплатили так дорого.

Когда стучусь к Ремизову и прислуга спрашивает: «Кто там?» — я отвечаю, как условились с Ремизовым, по-киргизски.
— Хабар бар?
Значит, есть новости.
Девушка мне отвечает со смехом:
— Бар!
И я слышу через дверь, как она говорит Ремизову:
— Грач пришел!
Киргизские мои слова почему-то вызывают в ней образ грача, и всегда неизменно. Сама же Настя белая, в белом платочке, и притом белоруска. Кто-то сказал ей, что Россия погибает. Сегодня она и передает нам эту новость: Россия погибает. И на вопрос мой киргизский: «Хабар бар?»
— Есть,— отвечает,— Россия погибает.
— Неправда,— говорим мы ей,— пока с нами Лев Толстой, Пушкин и Достоевский, Россия не погибнет.
— Как,— спрашивает,— Леу?
— Толс-той.
Пушкина тоже заучила с трудом, а Достоевский легко дался: Пушкин, Лев Толстой и Достоевский стали для Насти какой-то мистической троицей.
— Значит, они нами правят?
— Ах, Настя, вот в этом-то и дело, что им не дают власть, вся беда, что не они. Только все-таки они с нами.
Как-то пришел к нам поэт Кузмин, читал стихи, Настя подслушивала, потом спрашивает:
— Это Леу Толстой?
Потом пришел Сологуб, она опять:
— Это Леу Толстой?
Ей очень нравятся стихи, очень!
Как-то на улице против нашего дома собрался народ и оратор говорил народу, что Россия погибнет и будет скоро германской колонией. Тогда Настя в своем белом платочке пробилась через толпу к оратору и остановила его, говоря толпе:
— Не верьте ему, товарищи, пока с нами Леу Толстой, Пушкин и Достоевский, Россия не погибнет.


1918
Тюремной невестой мне досталась барышня из обсерватории, я спросил ее через решетку: «Как звезды?» Она ответила: «Звезды сегодня большие, все небо открыто, за ночь много потеряется тепла через лучеиспускание в межпланетное пространство, и завтра будет сильный мороз».
Двенадцать Соломонов нашей редакции, запертые в тюрьму в часы, когда они пишут обыкновенно статьи, — вскакивают с коек и вместо писания начинают между собой политический разговор о фундаменте власти и увлекают с собой в политику энтомолога, музыканта, собирателя византийских икон и разных чиновников-саботажников: из банка, из министерства.
со всеми хроникерами, корректорами, конторщиками редакции и типографии и со всеми случайными посетителями редакции и даже теми, кто зашел в контору газету купить, — были внезапно арестованы в 3 часа дня 2-го января.
Во время ареста три присутствовавшие в редакции члена Учредительного Собрания сказали:
— Мы члены Учредительного Собрания.
И про меня кто-то сказал:
— Это известный писатель!
— Как поживаете — привыкли?
— Да, обострожился.

Когда нас из редакции перевезли в тюрьму, то нас встретила в настроении заключенных повышенная уверенность, что большевистский строй рушится. А мы ничего не знали...
Дали по бутерброду с икрой.
— Для чего это кормят?
— А так: хорошо!
Ха-ха-ха! Вот так еда, перед чем?
Окружной инспектор еще говорил:
— Если так велико падение русского человека, то, значит, и есть какая-то большая высота, с которой он падает.
Демократическая интеллигенция пережита была еще до революции, и потому опоры в высшем не было, и оставалась ей одна демагогия, — когда море взбушевалось, то они ставили паруса и плыли по ветру, и не было нигде маяка.
Каждый день в нашу камеру приносят «Правду», и любители, ругаясь, отплевываясь, читают ее вслух, и все корчатся от муки [нравственной], когда приближается этот сосуд.
И сторож
— Читали из «Биржевки»: про автономию каждого из трамваев!
Генерал вскочил:
— Это сумасшествие.
Генерала следователь спросил: «Я вашего дела не знаю, скажите, в чем вы чувствуете себя виноватым?» — и вообще вежливость, из которой глядит виселица.
Ловили сетями гидру контрреволюции и поймали какого-то Капитана Аки, и вовсе он даже не капитан был, но в его греческой фамилии Капитанаки для арестующих ясно послышался «капитан», его, как подозрительного, арестовали и написали ордер в тюрьму: «Препровождается Капитан Аки».
Самое ужасное при ловле сетями, что человек тут нем становится как рыба и арестующие не могут понять исходящих из уст его звуков. Как объяснить арестующему про греческую фамилию
    
Мир отражается иногда в капле воды. Когда свергли не хлыстовского, а общего царя, хотелось думать, что народ русский довольно терпел и царь отскочил, треснул, как стручок акации трескается летом и на землю падают семена, так и Щетинин отскочил, когда для секты «Начало века» наступило летнее время их жизни.
Но, кажется, чувства мои ошибались: не до конца еще натерпелся народ, и последний час, когда деспот будет свергнут, еще не пробил — чан кипит.
Я написал ему в шутку: «По твоим письмам видно, что ты хочешь совершенно разрушить наше правописание, напиши мне, кто тебя этому учит и к какой ты в гимназии принадлежишь партии».
Мой мальчик отвечает: «Милый папа! Я ничего не хочу разрушать: поведение мое 5. Оно само рушилось. А к партии я принадлежу к обыкновенной, папиной, где ты сам пишешь, к партии специалистов-революционеров».
Вчера получил один дорогой немецкий журнал и был поражен: журнал выходит теперь в совершенно таком же виде, как десять лет тому назад. Продается почти по такой же цене! Значит, война и голод у них только на поверхности, а внутри все сохраняется. Их дети учатся, писатели, журналисты, ученые, педагоги — все неустанно работают. Вот как дойдет до буквы ⅛ — вот так... У нас же никто ничего не делает: буржуазия чистит улицы, студент торгует газетами, крестьяне лежат, рабочие частью на фронте, частью в тылу. Значит, в самом деле, мы — совершенно пустое место в мире.

народ не желает управляться пророками, а хочет царя.

Культуру я понимаю как связь людей всех, живущих и у нас и повсюду. Что бы ни делали евреи злого — их злость не может иметь много силы, потому что они в связи со всем миром. Мы, пишущие люди, знаем это хорошо по себе: я написал книгу или картину, кто первый понял ее цену? еврей! Пусть из своих барышей он издал мою книгу и купил картину — все равно: он помог делу связи людей, делу культуры.

Последние дни доживает русская революция, и в печати появилось новое выражение: гибель социалистического отечества.

Вся-то пыль земная, весь мусор, хлам мчится в хвосте кометы Ленина...
Во все небо раскинулся хвост кометы революции, и в красном свете ее люди танцуют.
Найти другое слово вместо «культура»: связь, как-то из этого сделать надо.
Большевизм — вера: потому правильны гонения на газеты; вера против культуры, только это вера не планетная, а кометная.
Многие очень боялись столкновения планеты Земли с какой-то большой кометой в каком-то году, а другие говорили, что от этого ничего на земле не случится, третьи говорили, что и сейчас мы уже находимся в кометном хвосте.

Социалистическое отечество или Шмульный Институт.

Случайность стала законом, случайно вы попадаете в тюрьму, и случайно под пули, и случайно, отправляясь в Москву, вы замерзаете в поезде. И вот теперь, православный христианин, твой ответ, который готовил ты дать при конце, — кому он нужен? Никто не спросит тебя: случайно пропадешь!
Так размышляю я про себя, а старушка будто в ответ мне:
— Пропадешь, батюшка, ни за что, и зароют тебя, как собаку, на Марсовом поле.
А еще весной собирал вокруг себя Максим Горький художников и писателей, чтобы прославить Марсово поле в веках. Он мне сам говорил:
— Если только осуществится — в мире ничего подобного не было, вот какой памятник выстроим.
Так было весною, а осенью старуха:
— Как собаку, на Марсовом

28 Февраля. С Козой ходили по рынку и говорили о скорой дешевке немецкой.
— Вот, — говорю, — Коза, скоро оденешься.
— Оденусь! — отвечает, — а то вчера познакомилась с гардемарином, идет, провожает меня: он гардемарин, а я замухрышка!
— Скоро, — говорю, — тебя германский лейтенант провожать будет, как, пойдешь?
Чуть замялась и...
— Пойду, — говорит, — если человек хороший, отчего же не пойти, ведь главное человек, какой человек, не правда ли? А ты как, дядя Миша, неужели ты националист?
— Какой же я националист, — говорю, — но он с оружием и славой победителя, одно слово: немец-лейтенант, а я писатель побежденного бессловесного народа без права писать даже. Если ты его предпочтешь, я сделаюсь националистом.

Кажется, единственный человек, который что-нибудь выводит (логически думает), — это Ленин, его статьи в «Правде» — образцы логического безумия. Я не знаю, существует ли такая болезнь — логическое безумие, но летописец русский не назовет наше время другим именем.

Война слов, как я назвал когда-то словоточивое Демократическое совещание, ныне, накануне вторжения немцев, продолжается с величайшею силою. Политическим говорунам и газетным писателям кажется, например, необычайно важным открытием, если они назовут войну восстанием.
Представьте себе маниакально («безумно») влюбленного человека, который может общаться с возлюбленной только письменно.

После занятия Двинска, я слышал, говорили: «А сахар в Двинске стал 16 копеек за фунт». После занятия Пскова в «Правде» стали изображать, как в начале войны, германские зверства: будто бы всех мужчин до 42 лет отправили в Германию. А мужчины до 42 лет свободно выезжали из Пскова и рассказывали, что все это вранье: немцы никого не трогают, и продовольствие стало превосходное. (Ремизов распространяет, что раздают бесплатно по коробке ревельских килек, а есть без хлеба.)
немцы же, напротив, бросают воззвания о том, что несут народу порядок. Это своего рода удушливые газы мещанства. Сначала огнем и газами, а теперь пудрой.
вижу сейчас к чему-то черную гору в степи, Карадаг. Мы едем вдвоем с охотником киргизом орлов ловить, беркутов. У меня в руке сеть, у него свежевынутое дымящееся кровавое сердце убитого горного барана Архара. На верху горы Карадаг живут беркуты, в домике мы ставим ловушку и кладем в ней кровавое сердце. Долго мы караулим в пещере. Вдруг орел выплывает спокойно так, будто запущенный детский змей, сделал круг и сразу сверху летит камнем, так что шум от него, и падает на кровавое сердце. Мы бросаемся к нему, запутался крыльями, голову запрокинул, клюв открыт, шипит, глаза — черный огонь. Хали живо его уматывал сеткой и, не разбираясь, на седло, и опять мы едем с добычей в аул.
И вот как мы орла приучаем к нашему делу: ловить зайцев, лисиц. В юрте от стены до стены мы протягиваем бечевку. На бечевку сажаем орла, привязываем лапы к бечевке, на голову надеваем кожаную коронку и закрываем ею орлиные глаза. Слепой сидит орел на веревочке, а киргизы нет-нет — и пошевелят веревочку. Орел дернется. Еще пошевелят — еще дернется. Вокруг всей юрты сидят киргизы на подушках, смотрят на орла, и все подергивают за веревочку, и орел все дергается, все дергается. Ночь наступает, гости расходятся, и, уходя, каждый пошевелит веревочку, и орел каждый раз дернется. Ночью, кто выходит баранов посмотреть, волков пугнуть — непременно пошевелит веревочку — орел и ночью не знал покоя. А утром опять все, кто входит, кто выходит — все дергают. Есть не дают и день и два, только дергают. У орла уже и перья пошли в разные стороны, нахохлился, голову клонит — раз, два, вот-вот повалится
и будет висеть. Качнулся, справился. Еще раз качнулся, еще раз справился. Тогда открывают кожаную коронку, показывают орлу кусочек вываренного или белого мяса — только покажут! А потом дадут съесть. И потом опять на глаза корону и опять шевелят, дергают целый день веревочку. После белого мяса показывают красное, кровавое, дымящееся и пускают орла.
— Ка! — кричат. — Ка! — как собаке.
И орел, как собака, идет за кусочком мяса по юрте. Киргизы сидят на подушках, хохочут. Орел взял кусок, другой.
— Ка! Ка! — кричат.
И орел за каждым идет, у кого есть кусочек мяса. На лошади сидит киргиз, покажет кусочек:
— Ка!
И орел к нему на седло.
Вот заяц бежит, взлетает орел, кидается орел на зайца, когти впустил, кровь льется — сколько ему бы клевать!
— Ка! — кричит киргиз.
Показывает припасенный кусок.
И орел добычу бросает богатую из-за пустого куска — задергался, ручной орел.
А киргиз спешит, зайца себе берет.
Так вспоминаются теперь этими днями и ночами ловцы орла, и думается: вот теперь и русский народ как задерганный орел-беркут (так теперь немцы русских ловят).

Утро — иду, весна! Только калоши худые. Светится небо, все ликует, а голубей на улицах ни одного: выловили или сами подохли.
Смотришь на человека: вот он идет по улице — ну что в нем хорошего? Жалкого вида человечек, одна из крошек упавших съеденного пирога когда-то великого государства Российского — тошно смотреть!
И так тоже подумаешь: а ведь он и раньше такой был, только покрыт был покрывалом великого государства Российского, покровы упали — и вот он, человечек, весь тут налицо, ковыляет себе и ковыляет. Что от него убыло? Такой он и был, такой он и есть: вся правда налицо. И так всё, оказалось теперь, — это великое число лентяев, негодяев, воров и убийц, скрытых раньше под кровом империи, — так это и раньше было, это и есть правда нашей жизни, значит, все, что случилось, — мы увидели правду.

Снились мне какие-то, не вспомню какие, добрые и умные звери, между ними была и моя собака Нептун, и как-то эти звери — не помню, как — помогали людям в их ужасных падениях, выводили их и доводили до состояния своего, гораздо более высокого, чем нынешнее человеческое.
Одни верили в народ, поклонялись народу — что теперь от народа осталось? Другие верили в человека — что теперь от человека осталось, «где человек»? И третьи верили в себя — эти раздеваются теперь: оказывается, вера их была не в себя, а в одежду свою, они теперь снимают одежду, а за ней другая показывается, как из большого красного пасхального яйца — синее, потом откроешь — зеленое, и все меньше, меньше до последнего желтенького [пупышка], который уже не раскрывается.
Думали — Москва, пропала Москва, думали...
Думали — крестьяне, пропали крестьяне, думали — казаки, пропали казаки, думали — Москва, фукнула Москва, Дон, Украйна, и остались немцы и голые Советы солдатских дезертиров и безработных рабочих.

Хотели делиться и равняться по беднейшему, безлошадному, но тогда пришли безногие и безрукие: «Как же, — говорят, — нам быть, равенство не получается». Думали, думали, как тут быть, и решили обрубить себе руки и ноги... Обрубили и когда потом хотели на работу идти, смотрят — а идти-то не могут: ног нет. Стали допытываться, как же подойти к такому делу, с кого взыскать: тот на того, тот на того говорит, хотели подраться — рук нет. Тогда стали болванчики друг в друга плеваться и тем делом по сию пору занимаются.

И что же, мы — безрукие и безногие, вот нет у нас ничего, и вокруг вас нет ничего, вы стояли тут и были на земле русской и не можете даже больше подраться между собой. Ну, что же делать? Плюньте в соседа, плюйтесь, плюйтесь, это одно вам осталось, бедные русские люди!

Паучиная ножка, если оторвать ее, говорят, дрыгает до зари — так и власть наша, как ножка огромного паука, еще дрыгает.
В темноте сторожа нашей тюрьмы спрашивают друг друга:
— Скоро ли рассвет?
Нет еще рассвета, не занималась заря, и паучиная нога все дрыгает, все дрыгает.
Пламя пожара России так велико, что свет его, как солнца свет утреннюю луну закрывает, так невидим становится свет всякого нашего личного творчества, и напиши теперь автор подлинно гениальную картину, она будет, как бледная утренняя луна, бессильная, лишняя — вот почему и нет ничего в нашей жизни теперь от лунного света.
Не солнца золотой свет затмил свет луны и звезд небесных — зарево пожара великого помрачило сияние ночных светил, и не для работы утром встали спавшие люди, а вышли среди ночи поглазеть на пожарище и в опаске за свое добро: вот-вот и свое загорится.

Только мать для чего-то по-матерински хранила, оберегала меня, а вокруг было поле рабов завистливых, лживых и пьяных, которых называли христианами, православными мужиками. Матушка учила меня петь при гостях:
«Ах ты, воля моя, воля, золотая ты моя!»
Я был маленький, когда с криком отчаяния няня моя прибежала в дом и сказала: «Царя убили, теперь мужики пойдут на господ с топорами». А ведь мы господа, какие ни есть, хоть из купцов, а все-таки для них господа...
Не царь пал, царь — это дело отдельное, и о нем совсем другой разговор, это только у какого-нибудь политического Соломона царь и власть то же самое, для нас не царь пал весною 1917 года, а лопнул паук власти. 

Вытащили паука из гнезда, разорвали всю паутину и ножки паучи-ные разорвали и разбросали по разным местам. А знаете, как дрыгают паучиные ножки долго? Говорят, будто они до зари живут и дрыгают, сжимаются и разжимаются, — вот и у нас, так и власть наша настоящая дрыгает до зари.

Отдам же грусть свою небесам — пусть они дадут за нее радость вам,

— Лепешки продают! Восемь гривен за штуку.
Я, конечно, стал в очередь, и все боюсь, что не хватит, разберут и только время так пропадет. Вот кончаются, и нет, побежал куда-то, еще корзину принес, всем хватит.
— Сколько? две?
— Три, можно четыре, можно пять, десять можно!
— Давай десять! — Очередь протестует.
— Ничего, хватит.
Десять ржаных больших толстых лепешек несу я домой, вот порадую, так тяжело.
— Лепешки, господа!
— Лепешки! милый, яхонт, изумруд наш!
— Пожалуйте! только все не дам: по пол-лепешки и на ключ!
Разделил по пол-лепешки, и вдруг кто-то:
— Земля!
Все плюются. Рассмотрели: лепешки сделаны из глины и навоза. И горе и смех, сейчас же смех:
— Лепешки «Земля и Воля».

Будьте смелы, писатели, не ждите, что вам покажется из этого хаоса лицо человека и вы тогда возьметесь за перья; как покажется — так знайте, что кончилась страшная правда и началась приятная ложь.

— Мне кажется, что скоро нас погонят выгребать и возить свиной навоз на указанное место. Вырастут на этом месте цветы, и дети придут любоваться. Где-нибудь в стороне из хлева мы будем с вами выглядывать. Мальчик позовет меня: «Дедушка, это какой цветок? и какие на нем листики?» Я скажу: «Деточка, этот листик от Отца, этот от Бога Сына, а этот от Духа Святого». Он спросит меня: «А есть мамин листик?» «Вот, — скажу, — и мамин листик, и вот листик папин». «Как хорошо!» — скажет мальчик. И я скажу, что хорошо жить на свете. Он побежит по дорожке, а я пойду в хлев. Вот, друг мой, Сергей Георгиевич, так я понимаю наше время: русский народ гонят хлев чистить, очень много накопилось навозу. Я верю, что вычистить необходимо, и очень хочу одного, чтобы хоть дедушкой из хлева на ребят посмотреть.

Есть интеллигенция, которая занята исключительно вопросами власти, и есть интеллигенция творческая. То, что понимают у нас под словом этим, — это интеллигенция, занятая властью. Теперь она, во время революции, она делит власть, как мужики делят землю.
Интеллигенты, делящие власть, и мужики, делящие землю, до того подобны, что хочется уподобить и происхождение того и другого явления.
Мужики делятся, потому что земельное дело у них не устроено, интеллигенты — потому что не устроено государственное дело.
хозяйственный мужик при общем дележе разоряется,
Крестьян замучила чересполосица, интеллигенцию — платформы и позиции.

То я раньше в минуты скорби, раздумья вызывал я их мысленно к себе на помощь: по ним я догадывался, что в глубине народа живут их добрые могучие духи, и глубина эта непомерна, как непомерна ширь земли моей, так и человеческая глубина ее бесконечная. Вот, ожидал я, час настанет, на шири всей явится вся глубина русская. Вот и показалось все, будто воду спустили из пруда, и отражения все исчезли с водой: ил, камни, заря предвесенняя, и я с черной вуалью на сердце. Родные мои? какие вы жалкие? Святые мои, о, как святые опростоволосились! Как на войне думаешь поначалу о раненых человеках, а потом шагаешь через них, как через бревна, так и теперь на развалинах страны шагаешь через родных и святых.
И народ этот кроткий война научила шагать через людей, — как шагал он там через трупы людей, поверженных своими пулями, так шагает теперь через родных и святых. (Стравка — науськивают: вот враг, вот враг!)

— Потом — мы перестанем убивать, тогда будет счастье.

За три часа до отхода поезда я забираюсь в товарный (телячий) вагон, сажусь у стенки на заплеванный, загаженный пол, я счастливец: могу сидеть. Те, кто позже приходят, становятся человек к человеку плотно. Потом приносят доски и начинают стелить у меня над головой потолок. Кто лезет на потолок, а кто садится. Низкий потолок давит мне голову, на ногах сидят, руками нельзя пошевельнуть, крыша трещит. Через щели сначала сыплются на голову семечки, плевки, мусор. Полная тьма, выйти невозможно. Сверху начинает в разных местах капать вонючая нечисть. С онемелыми ногами в темноте, с укутанной головой, оплеванный, огаженный сижу я и думаю: «Вот оно — “дело народа!”»

вот родная земля, вид ее ужасный... разоренное имение, овраги, полоумные люди, которые буквально хватают за края вашей одежды, спрашивая, что же будет дальше.

Полет в бездну стал продолжителен... Это не более, не менее, как полет в бездну. Летят в бездну, зная это, и в то же время приспосабливаются верующие — прежние люди.
Вот земля...


Не веря ни во что хорошее каждый в отдельности, вместе они все еще с большой силой за что-то стоят — за что? За пустое место. И сила эта вовсе не от революции, а от тех времен, когда народ сообща убирает урожай и отражает неприятеля. Вместо дела — разбой, но раз они вместе, то нужно, как за настоящее дело, стоять и за раз-бой и выдавать это за священную правду.

никогда не считал наш народ земледельческим, это один из великих предрассудков славянофилов, хорошо известный нашей технике агрономии: нет в мире народа менее земледельческого, чем народ русский, нет в мире более варварского обращения с животными, с орудием, с землей, чем у нас. Да им и некогда и негде было научиться земледелию на своих клочках, культура земледелия, как и армия царская, держалась исключительно помещиками и процветала только в их имениях. Теперь разогнали офицеров — и нет армии, разорили имения — и нет земледелия: весь народ, будто бы земледельческий, вернулся в свое первобытное состояние.

И прошлый год было страшно, казалось тогда, что весь исход революции зависит от урожая, — голод мог задавить ее. Теперь шансов на голод больше в сотни раз: земля еще один год остается без навоза, вот уже три года крестьяне навоз в ожидании передела не вывозят. Но самая главная опасность не в этом. Теперь, когда все имения — фабрики хлеба — разрушены, земля переделена и досталось земли по 1/4 десятины на живую душу, подсчитаем, сколько получит каждая живая душа хлеба, если урожай будет хороший: у нас двенадцать копен на десятину. 1/4 десятины дает три копны, копна — пять мер зерна и, значит, хлеба печеного около двух фунтов в день на живую душу. Нужно помнить, что дети расходуют хлеба не меньше взрослого, по корочке, по корочке, и свое они за день растаскают. Кроме того — скотина. Значит, хлеба только так, только чтобы прожить. И получить его теперь уже больше неоткуда: Украйна не дает, Сибирь — в бездорожье. Я беру самый лучший уезд в Орловской губернии, где хлебных уездов всего только три: мы должны непременно дать хлеб в те голодные

Прошлый год мы сеяли под золотой дождь слов социалистов-революционеров о земле и воле, и у нас были смутные мечты, что народ-пахарь создаст из этого что-то реальное. Теперь в коммунистической стране надежд на землю и волю нет никаких: земля разделена, всем одинаково дано по 1/4 десятины, и больше нет земли ни вершка. И главное, что у нас теперь вовсе нет этого народа-пахаря, надо отбросить всякие иллюзии барства, наш народ теперь самый неземледельческий в мире. Я это слышал еще от златохода при наблюдении переселения в Сибири, теперь это очевидный факт.

Культура нашего земледелия была заключена в экономиях, а наделы только поддерживали рабочего — это была как бы натуральная плата. Теперь вся культура уничтожена, земледельцы введены в рамки всеобщей трехпольной чересполосицы, хуторяне, арендаторы — все лишены теоретической подготовки. После разрушения армии [во время войны] сила разрушения осталась: там было бегство солдат в тыл, теперь — бегство холопов в безнадежную глубину давно прошедших веков. Расстройством армии были созданы условия для вторжения неприятеля, расстройством земледелия созданы условия для вторжения капиталистов. Теперь иностранец-предприниматель встретит в России огромную массу дешевого труда, жалких людей, сидящих на нищенских наделах.
Самое ужасное, что в этом простом народе совершенно нет сознания своего положения, напротив, большевистская труха в среднем пришлась по душе нашим крестьянам — это торжествующая средина бесхозяйственного крестьянина и обманутого батрака-
Вот моя умственная оценка нашего положения, я ошибаюсь лишь в том случае, если грядущий иностранец очутится в нашем положении или если совершится чудо: простой народ все-таки создаст могучую власть.

Пусть — это чувствуют все — грядет какое-то страшное искушение, голод или чума, и воображение рисует картину страстей — так устроено воображение, что при общей гибели сам воображающий каким-то чудом спасается.
Каждый теперь так и живет. «Я-то, — думает, — как-нибудь выберусь», — спешит с топором в лес, стучит по дереву и не знает, что вырубает себе гробовую доску и народу своему готовит из этого дерева крест — орудие казни.

Смотрю на мужиков и удивляюсь, до чего им непонятно, что в них есть власть, и до чего им нужна сверхвласть.
Прилетел я в родную сторону черным вороном в годину испытания и каркал злое.
Как на меня тогда все накинулись, едва-едва вырвался.
Ныне вижу, сбылось мое, жалко мне стало их, что каркать, надо пожалеть, как-нибудь, чем-нибудь приутешить, не хочу быть вороном.
А они ко мне с поклонами:
— Верно, верно, все сбылось.
Я хочу им нынче соловьем петь, а они почитают во мне ворона.

А жизнь их там кипит по-старому: женятся, намечаются приобретать — как еще намечаются.
вы можете, созерцая зрелище пожара, предаваться отчаянью или же возвышенным мыслям о возобновлении вечной жизни после очищения ее пламенем, но помните, что тут же, рядом с вами в числе темных фигур, освещенных заревом, стоят такие, которые, если это выгодно, намечаются тут же выхватить из пламени для себя что-нибудь и пустить в оборот собственной жизни, тут же очертить кусок жизни-территории и назвать его «мое собственное, Сенькино, приобретение».
Эти темные фигуры, будто капитаны-завоеватели, пришли в страну враждебных племен, воюющих между собой, и дожидаются, когда они окончательно истребят себя и им свободно можно открывать земли собственности и ставить на них флаги свои: Сенькина Земля, Плюхина Собинка, Никишкиных хутора.
Они теперь еще кажутся трусливыми и робкими, потому что разъединены, но уже теперь иногда, когда большим эшелоном идут с мукой в столицу, дают понять о себе как о силе. И всюду за ширмами бутафорских [советских] войн вы можете, если имеете зрение, наблюдать настоящую войну мужицкой буржуазии со смутою. Они воюют сейчас не с ружьем в руках — не нужно им ружья! У них знание жизни как вечный закон, которого не перейдешь, и главное, у них близость к этой жизни, <загеркнуто: вкус> укус, и запах, и чутье, ведущие их к цели через такие переходы, в которых вы с вашим возвышенным чувством отечества задохнетесь на первых шагах.

В нашем городе главный Комиссар — Смердяков: длинное, бледное лицо без волос, мутные глаза, никто никогда на лице не видел улыбки. Очень умный и талантливый по природе, но без ученья и без выхода всякая благодать превосходства перешла в злость самолюбия. Я встречал таких очень часто в редакциях среди неудачников литературы, совершенно не понимающих, что сразу написать, без всякой выучки, почти безграмотному что-то особенное, свет потрясающее, никак невозможно, что вообще даже произведения искусства — не бомба. Единственный способ общения с ними, очень утомительный — это постоянно оглаживать их, нянчиться с ними. Чуть не уладил по недостатку времени — и вдруг на вас как представителя культуры обрушивается вся помойная лохань его разнузданного самолюбия. Я знал одного такого, он с револьвером в руке заставлял редактора напечатать свой рассказ. Это всё Смердяковы. И среди комиссаров наших, городских, деревенских даже, я очень часто встречаю этот страшный тип.
В лицах и целях революции — Смердяковщина.

весь наш «буржуа» лежит, как таракан на спине, и [маленькие] ножки в воздухе, стараясь ухватиться за что-нибудь. Мимо идет Смердяков и злорадствует.
Ухватитесь за немца.

В окно смотрю, за пруд, где на низкой десятине огородник Иван Митрев лет уже тридцать занимается капустой и огурцами: теперь тут вся земля в полоску, и на полосках тучной огородной земли сеют овес. Сам же Иван Митрев теперь где-то в поле, получил себе надел и будет работать не как специалист, а как рядовой крестьянин.
Вот время подходит капусту сажать, а где нам добыть рассаду? Не выйдет же из ивы капуста.
— Товарищи, да что же вы наделали: ведь мы так без огурцов, без капусты останемся?
— Не оставим: комитет представит.
— Знаем мы, как представит.
— Да вы бы Ивана Митрева за бока: оставили бы его на огороде, он бы нам и представил капусту и огурцы.
— Дюже жирен будет!
лишились овощей, потому что самим овощи на своих огородах в деревне нельзя разводить: все перетаскают воры. Сам же Иван Митрев, получив надел живой души, поистине обрел душу мертвую: наверно, он ждет с наслаждением подступов к нашему городу немцев, ждет не дождется, когда коммунистов будут пороть и расстреливать.
А ведь был человек он по жизни своей самый кроткий, самый трудолюбивый и смирный, у него и собственности никогда не было, землю под огороды он арендовал, не имел даже надела. Когда я прошлый год читал у Толстого, что в случае осуществления земельной анархии трудового человека не обидят в силу естественных причин, то заметил Ивана Митрева и записал у себя про него. Теперь вижу, что не прав Толстой, обижен, разорен Иван Митрев до конца, он ненавидит, <npunucκa∖ радостный ребенок души его умер> и душа его стала мертвая.

Приход Ангела: тридцать лет, должно быть, тому назад образованная девушка, побывавшая за границей, на свои средства построила школу и сидела подвижницей тридцать лет в ней, переучила множество ребят, и не как-нибудь учила. Вокруг себя насадила она своими руками сад, и на голом месте бушует теперь чудесный сад.
Теперь у нее этот сад отобрали мужики и от себя сдали в аренду. Я ушам своим не поверил, когда услышал это от батюшки, и стали мы с ним вместе думать, как это объясняется.
— А вот как объясняется, — сказал батюшка, — они никогда не поверят, что добро делается для добра с личной жертвой. Они думали, что человек трудится, значит, ему польза была, и Дуничка свое получила, из-за чего жила, а сад их.

Друг мой, в деревню лучше не ездите, сидите-отсиживайтесь в своей каменной квартире, пока не позовут вас, а вас позовут непременно. Мы здесь отрезаны от всего мира и даже газеты имеем очень редко. Живем как в стране папуасов. Днем каждый прохожий может пустить в вас отравленные стрелы: буржуазы!
Вечером вы заставляете окна ставнями, потому что всякий бродяга может стрельнуть по горящему в вашем окне огоньку... Сила заблуждения — это: вы буржуаз.
Весна такая сухая, с тех пор как снег растаял, ни одного дождя и страшный холод, овес всходит тройной, рожь пошла в трубку, хоть ростом вся в три вершка. Вчера начал обмываться молодой месяц, все позеленело. Вероятно, скоро хлынут дожди, и будет тепло, сразу все зацветет, и тогда даже в это страшное время мелькнет желание остаться здесь навсегда, жить на пчельнике со своим, только своим собственным миром.

Узнал, что Семашко — большевик, как он похож на Разумника, а чем? Оба по существу разумные, земные, но оба сорванные — в их революционной судьбе сыграли роль какие-нибудь пустяки, например, что Семашко, всегда 1-го ученика, за чтение Белинского лишили золотой медали, а Разумника Гиппиус не приняла в декаденты. Болезненное самолюбие. Чистота натуры (моральность, человечность). Неловкость к сделкам с совестью. Тайный романтизм. Отказ от личной жизни (я не свое делаю, так со злости, что не свое, буду служить другим). Истинный же путь человека — не по злости служить, а по радости.
Революция рождается в злобе.
Революция — это буря, это сжатие воздуха.
Революция — это сжатый воздух, это ветер, в котором мчатся души покойников:
Революция зарождается в оборванных личностях, которые, не найдя своего, со злости хотят служить другим — будущим.
Важно, что будущим: и тут идеи, принципы. Личность обрывается — рождается злость и принципы творчества будущего: ветер, буря, революция.
Личность находит себя в настоящем, в любви к текущему: мир, свет, любовь.
правду.
Я спрашиваю:
— Где человек?
Мне отвечают:
— Человек в землю ушел.
Это значит не то чтобы человек занялся дележом земли, а буквально: здешний скифский человек роет себе ямы, в которые, как собака, иногда прячет лишнюю корку, зарывает свои запасы.
По всей стране клич:
— Спасайся кто может!
И человек полез в землю, потому что ему хочется жить, хоть как-нибудь, только жить.

Словом, так же, как при царе: кто-то изменяет, а кто — неизвестно. С этого начался тупик в сознании, и что самое главное теперь нужно знать гражданам и разбираться в мировой войне — тут настоящая тьма.

Еще расходимся мы в оценке большевиков, всеобщая оценка их такая, что дело их правильное, а слуги их — разбойники и воры — совершенно как при царе.

Немец, теперь часто слышу, называется так: «хозяином» земли русской, вместо Учредительного собрания — немец.
как ветер мчится над пригнутыми стеблями... Живем плохо, но неведомо назначение ветра, и не нам понимать и судить его движение, его цель.
Меня часто останавливают:
— Это не большевики, это разбойники.
Точно так же и про городской трибунал:
— Какие это большевики, это наши мошенники.
Я думаю, что общенародная оценка существующей власти такая: они наверху там хотят настоящего добра народу, но внизу власть захватывает разбойник. Словом, совершенно как прежде, до катастрофы с царем: царь хорош, но прислужники его — разбойники.

ужасное разрушение совершается бессознательно, и люди эти невинны. Пусть они разорят, обидят хорошего человека — ничего! это во имя равенства всех. И если убьют за буржуя прекрасного человека — ничего, не знают, что творят, им простится. Вот если бы Лев Толстой жил, его бы убили непременно, и он, умирая, сказал бы: «Прости им, не знают, что делают, они обмануты», — но ведь кто-то их обманывал, кто-то обещал им, за что они это делают? Тут же есть ошибочная система? и кто-то ошибся — как он мог так ошибиться, он отвечает. Кто это? Интеллигенция, может быть, именно: Ленин, Чернов, Керенский? дальше: вся интеллигенция. Но интеллигенты русские, и Ленин, и Чернов, и Керенский, сами обмануты кем-то и явно не знают своего народа и тоже не знают, что творят. Кто же их обманул: вожди пролетариата, Карл Маркс, Бебель? Но их обманул еще кто-то, наверно. Где же главный обманщик: Аввадон, князь тьмы?

24 Мая. Снег
«Мы, русские люди, как голыши, скатались за сотни лет в придонной тьме под мутной водой, катимся и не шумим. А что этот нынешний шум — будто бы это не шум: это мы просто все зараз перекатываемся водой, неизвестно куда, не то в речку другую, не то в озеро, не то в море».

Хозяйская забота крепко запала Семену Бабусину в самое сердце, видит, что не миновать голода и холода и мора. Тужит, тужит день и ночь, а молодые ребята сговариваются, обдумывают, как бы спирт отбить у солдат. Попробовали с винтовками на гору приступом, как ходили в атаку на немца, — шарах! с завода из окошечка пулеметом, все разбежались и винтовки половину домой принесли.
— Пропасти под собой не чуете! — говорит им Семен.
У него своя забота, у них своя: как бы все-таки спирт раздобыть. И надумали: не ангелы же солдаты, сидят у самого спирта и будто не трогают. Разузнали дело: ночью пьют солдаты, днем охраняют. Ночью собрались ловкачи, видят, в окне солдаты пьяные спят, перевязали их, выкатили пулеметы. Кричат молодцы с горы:
— Пожалуйте!
Собрался народ внизу под горой, всё не верят, боятся пулемета, вдруг смотрят, с горы бочка летит на них, за ней другая, третья. Умные кинулись за посудиной, глупые разинув рты стоят.
Прикатилась первая бочка к ручью — какой там ручей! так, лужа грязная лошадь поить [с опаской], грохнули бочки о камни, разбили сорокаведерную, и заметно водицы прибавилось. Тут, кто был у ручья, прямо губами, как лошади. Множество народа собралось, с грязью бы выпили землю бы чернозем, да бух! вторая бочка, третья. А народ вышел со всех деревень видимо-невидимо, с ушатами, с корытами, с бочонками, с ведрами, бабы, старики, ребятишки.
Вот как затужил, запричитал Семен Бабусин.
— Ну, — говорит, — пропала Россия, пропала наша земля русская, пришла пропасть, [несть конца].
Подступает Семен к народу.
— Ладно же, — говорит, — пойду я опьюсь.
Взял пустую четверть и пошел умирать.
На горе на заводе пожар занялся, светло стало как днем, видит Семен, на грязи лежит народу видимо-невидимо, народ что грязь лежит, и где люди, где грязь, понять невозможно.
Подошел Семен к одной бочке [в ней] четверть спирта, стал на коленки.
Прощай белый свет! Полчетверти в один дух оглушил — сидит! В груди воздух пропал — сидит. У кого память еще была дивился и [думал] — что с ним. Чуть идти, да — грянулся носом в грязь...
— Издох? — спросил ближайший.
Кто-то подошел, перевернул Семена лицом к пожару, посмотрел и ответил:
— Издох!
Без Хозяина взошло солнышко. Рать-сила побитая лежит в грязи у ручья, и сам первый хозяин Семен Бабусин лежит, и рядом с ним пастух деревенский, а стадо все разбрелось по озими. Стало пригревать солнышко, и зашевелился Семен, поднялся, глаза протирает, ничего понять не может: как так вышло, что пьяны все, вдруг схватился за голову, понял:
— Не издох!
Горько заплакал и пошел выгонять с поля скотину.

Конец империи Николая II был в расщеплении всей бюрократии на множество враждующих групп, в размножении вследствие этого слов и пустых проектов.

26 Мая. Поле ржи после— Нет!
Я хочу пережить, чтобы видеть, как из ничего будет опять создаваться то, что до сих пор мы называли человек, что теперь кажется иллюзией. (Обман.)

Кто может заставить нашего мужика, среднего трудового крестьянина, отдать свой хлеб последний в руки людей, которым он не доверяет, примеры ужасной расточительности которых прошли у него перед глазами?
Мы знаем хорошо, что если обратиться к совести этих людей, растолковать им ужасное положение наше, — они отдадут запасы: у них есть чувство родины, России, для России они отдадут.
Это народу скажет тот, кто близко, как мы здесь, вплотную стоит к крестьянской массе.
Но как отдать «человечеству», которое крестьянин совершенно не знает: он не читал Спенсера. И отдать через комитетские руки!
Во имя спасения всего человечества погубить совершенно всю свою родину, огромную страну — это непонятно стихийному человеку, и он прячет хлеб, а спасители человечества обзывают его своим злейшим врагом.
Я знаю как ощущение то, что Ленин постигает только разумом, учетом политика: это чувство пропасти между мной, интеллигентом, и этим мельчайшим хозяйчиком.
Мы пересчитываем по пальцам всех наших примитивных людей, которые пойдут за Лениным и станут делать доносы на укрывающих запасы.
Захар Капитонов — разбойник, на войне отстрелил себе палец.
Павел Булан — мастеровой человек, не настоящий крестьянин, в 25 лет совершенно лысый, из второго приписка: или третьего поколения пьяниц.
Николай Кузнецов — ему лишь было бы выгодно, чуть учует — повернет нос по ветру.
Во всей деревне мы насчитываем человек восемь, и все с уголовным прошлым, все преступники, все они бойкие люди...

Деревня как наседка, а идеи социализма как яйца от неизвестных птиц, с прошлого года села наша деревня-наседка на яйца и думает, что цыплят выведет. Вот время приходит, наклюнулись, смотрит наседка: не цыплята, не гусята, не утята, а неизвестно что — кукушкины дети.
Хорошо, бывало, приговаривал мой старичок:
— Эх, мы грешные, грешные, языки-то мягкие.
Чужие идеи в деревню, как под наседку чужие яйца, подложили и стали дожидаться, что наседка выведет.
Сидит наседка, думает, цыплят выведет. И вот пришло время, наклюнулись...


Немцы сделали в одни сутки переход в полтораста верст, взяли Волуйки, и вдруг оказалось, что через два дня они могут и к нам прийти. Совет народных комиссаров, пользуясь практикой в подобных случаях других советов, выделил из своей среды двух диктаторов и передал им всю власть.
Почему-то эти диктаторы, решив принципиально защищать город, собрали крестьянский съезд для окончательного решения вопроса как о диктатуре, так и о войне. В первый раз за все время своего существования советская власть обратилась к земле, предоставив полную свободу избрания представителей, даже без всякой агитации, даже не известив население, для решения каких именно вопросов оно должно послать представителей. Потому что депутатам наказано было взять с собой харчей на три дня, решено, что это и есть долгожданная установка. И то еще так говорят: «Пусть придут к нам разговаривать о войне не те, кто с фронта манил, а кто звал тогда воевать».

Между собой крестьяне говорили:
— Воевать нам не с чем, уходить некуда!
— Какую землю защищать: у помещика землю отобрали, ему защищать нечего, кто землю работал и [сеял] — отобрали, ему защищать нечего, кто при своем остался, тот разуверился: от войны земли не прибавляется.

2 Июня. Вчера мужики по вопросу о в о й н е и диктатуре вынесли постановление: «Начинать войну только в согласии с Москвою и с высшей властью, а Елецкому уезду одному против немцев не выступать».
По вопросу о диктатуре: часть селений высказалась вообще против диктатуры, а часть за то, чтобы диктаторы были выбраны с властью ограниченной и под контролем.
На съезде высказались крестьяне против диктатуры, находя, что диктатура хуже самодержавия и всегда может лишить крестьянство завоеванных свобод.
Сами большевики раскололись по вопросу о диктатуре надвое, а левые эсеры открыто заявили, что это они удержали Совет от побега.
съезд крестьян хотел бежать от него: “Товарищи, еще две минуты! Товарищи, остановитесь! я диктатор не вечный, я прекословный диктатор”» (то есть не беспрекословный). 
Бутов жаждет крови, но не смеет, боится остаться один с идеями, как Робеспьер; холоп и лакей, он хочет быть заодно с лакеями, холопами, и, скрывая, как Смердяков, убийство свое, он делает вид, что убивает народ (само-СУД)
    Другой страх в психологии крестьянина — возвращение через немцев старого строя и наказаний за грабежи. 
Из двадцати волостей только три высказались за диктатуру, значит, из тысячи двухсот человек каких-нибудь сто. После жаркого спора с диктаторами съезд хотел покинуть зал заседания, но встретил в дверях карательный отряд и возвратился. На следующий день на дверях съезда были объявления, что здесь собрание крестьян партии большевиков и левых социалистов-революционеров. Не входя в здание, крестьяне выбрали представителя от волости и за их подписями подали заявление, что они беспартийные. Этих подписавшихся был приказ арестовать.
В это же самое время с трех сторон города начались обыски с грабежом. Рабочие дали сигнал к остановке движения. Приехал броневик, открыл стрельбу. Делегаты разбежались по деревням.
Теперь по всему уезду рассказывают, и что большее производит впечатление — не стрельба в делегатов, а что комиссар земледелия обмолвился, будто бы кур облагать налогом собираются.
Вопрос о большевике Федьке: что он —«у вере н-н ы й» (верит) человек или подкупленный?
Я думаю так: он, как и Горшков, как и прочие подобные, имя им легион, прежние лакеи, повара и кучера помещиков, ныне сводят счеты со своими господами путем Смердякова, через убийство. В этом сведении счетов их слабость и кратковременность существования: совершив свою миссию возмездия, они погибают. Так стражник Черкасской волости Бутов, бывший каторжник, достигает звания диктатора (Прекословный диктатор), совершив полный круг от раба до царя, изживает все признаки разума и совести.
«Уверенность» этих сверхрабов питается из отравленных колодцев их самолюбия и держится численностью, тогда как источники веры выходят из глубины личности (которая есть цвет толпы). Наша деревня, как терпеливая наседка, сидит на яйцах-идеях, и она бы высидела их непременно, если бы не мешали извне.

— Моя дочка тоже ученая, все читает, читает, другой раз скажет: «Папа, есть хочу!» — а я положу ей книжки и говорю: «На, ешь!»

Причина смерти бывает от старости, от болезни и от борьбы за существование. Первые две причины бывают от природы, третья — от человека и потому что громадное большинство людей неграмотных находятся в руках кучки людей ученых, кровожадных людей.

Культурный человек — это значит который при посредстве полученного воспитания и образования может разумно пользоваться благами жизни: и «разумно» значит — «и себе хорошо» и не значит, что другим обидно.
Полную противоположность культурному человеку составляет русский кулак, который использует среду хищнически, думая только о себе.

Наиболее культурной страной называется такая, в которой больше всего расходится мыла.
Культура — это буфер между господином и хамом. Россия — страна самая некультурная: во времена Флетчера часть воздействовала на раба непосредственно палкой, во времена революции освобожденный раб таким же образом воздействует на вчерашнего господина. 
Русский человек ненавидит культуру, потому что, с одной стороны, каждый русский хочет жить своеобразно, во-вторых, потому что благами жизни он пользуется тайно и своим способом, а не общим, в-третьих, расчет в деле, подобно святому, ему не свойствен, в-четвертых, наконец, просто и потому, что вот он по дарам своим природным ничем от меня не отличается, может, даже глупее и хуже меня, а вот он культурный (и ему все тут открыто), а я некультурный...

Соблазняли миром — бросили фронт солдаты, соблазняли землей — разрушили мужики земледелие, нечем больше теперь соблазнять — обещают мужикам яблоки и детские сады.
Был романтизм войны — где теперь эта поэзия? И был романтизм революции — где его теперь сладость?

Был великий истязатель России Петр, который вел страну свою тем же путем страдания к выходам в моря, омывающие берега всего мира. Однако и его великие дела темнеют до неразличимости, когда мы всматриваемся в до сих пор не зажившие раны живой души русского человека.
Великий истязатель увлек с собою в это окно Европы мысли лучших русских людей, но тело их, тело всего народа погрузилось не в горшие ли дебри и топи болотные? Не видим ли мы теперь ежедневно, как тело народа мучит пытками эту душу Великого Преобразователя?

На могиле, проклиная буржуазию, диктатор говорил, что час его близок, и сам плакал над своей участью: он был в одно и то же время и распинатель, и распинаемый, и сам себе мироносица. Бабы плакали горько. Красногвардейцы в каждой паузе стреляли в воздух из пулемета. Революционная организация возлагала венки с надписью: «Проклятие убийцам».

Комиссар народного просвещения, чувствительный человек, исполненный благими намерениями, выпустил для нашего города три замечательных декрета.
Первый декрет о садах: уничтожить перегородки в частных садиках за домами и сделать из всех бесчисленных садов три: Советский сад № 1, Советский сад № 2 и Советский сад № 3.
Второй декрет: гражданам запрещается украшать себя ветвями сирени, бузины, черемухи и других плодовых деревьев.
Третий декрет: ради экономии зерна, равно как для осуществления принципа свободы выпустить всех певчих птиц.
В то время как комиссар народного просвещения сочинял эти декреты, кровожадная жена его у могилы трех растерзанных мещанами при обыске красноармейцев клялась, что за каждую голову убитых товарищей будет снесено сто буржуазных голов.

В среду будет съезд советов, новое издевательство над волей народа. Хотя тоже надо помнить, что представительство всюду было издевательством над волей народа, и нам это бьет в глаза только потому, что совершился слишком резкий переход от понимания власти как истекающей из божественных недр до власти, покупаемой ложными обещаниями и ничего не стоящими бумажками, которые печатаются в любом количестве. Последний обман, по-видимому, будет в деньгах: мужики верят еще бумажкам, и этим держится вся финансовая система.

        Хамовоз.

В комиссариате Народного просвещения:
— Кто вас уполномочил заниматься этнографией?
    страшно сходить с ума одному, а двум вместе очень весело).
— Речь слышал комиссара. «Товарищи, — говорит, — ежели есть в деревне тридцать дворов бедноты и сто буржуев — буржуи должны пропасть. Бедным, первое, под окно огород, потому что он бедный, он достоин, и второе, у бедного пружинный матрас, и третье, у бедного в избе граммофон будет, и эти тридцать будут жить, а тем ста пропасть».
    Святой (аскетический) половой акт безличен (самец подходит к самке сзади, и ему все равно, какое у нее лицо: «Нам с лица не воду пить, и с корявой можно жить»).
— На какого хозяина, — спрашиваю, — вы так работаете?
— На Ивана Ветрова, — отвечают, — у нас один теперь хозяин: Иван Ветров.

Ну и пошутили мы над жизнью. Представьте себе землю, где идет борьба за каждую сажень, где закон и суд находятся в руках воров и клейменых убийц, время вообразите себе, когда из усадеб, разграбленных и частью сожженных, разрушенных до основания, убежали все их владельцы, время расстрелов без суда, выстрелов по огоньку в окошке — в это время вихрей по этой разделенной земле, не обращая внимания на границы и межи, из усадьбы в усадьбу, из парка в парк каждый день под руку с веселым смехом, радостным восклицанием, с частыми остановками для поцелуев и всяких шалостей проходит на глазах всех пара — настоящий господин и настоящая дама в одежде столичного происхождения, с манерами того класса культурных людей, который объявлен теперь «вне закона». Они так заняты собой, им кажется весь мир их личным владением, где они могут позволить себе все что угодно,
    «А немцы из говна масло делают!» Мельницы запретили — жернова везде ручные, — велосипед и кофейница. О коммуне: Аракчеевщина и коммуна (все на чужого дядю): пример, как из свободы является рабство. Принцип коммуны вышел из подвига, формулируя подвиг. Отрицая личный подвиг, формулируют его достижения и даром отдают беднейшему, который настолько совершенен], что ему не нужно креста.
Спирт из завода в глину утек — так вот теперь из глины мужики спирт гонят.>

Сплю один в доме — жуть! в углу дубинка, под кроватью топор. Раньше казалось, так трудно, так невозможно убить, а теперь про это думается просто, и даже такой человек представляется, что убить его нужно. Какая-то нравственная мель: всюду песок и камни подводные, с которых сбежала живая вода.

Коммунистов мужики называют «куманьками», раньше, бывало, «товарищ!», а теперь: «Куманек, нельзя ли разжиться....».

Ощущение жизни настоящей (полной) дает страсть, сущность которой борьба; всякая борьба в конце концов сводится к борьбе с собой.

в одном городе, он был раньше город мучной, там, бывало, из крупчатки напекут калачи — московские никуда не годятся, и есть там теперь такие мастера, что из самого последнего сорта муки испекут такой подрукавный хлеб, что бросишь калач и скажешь: «Не хочу есть калач, дайте мне подрукавного». Прихожу я ныне в этот город, спрашиваю: — «Есть хлеб?» Отвечают жители: «Овес едим». Вот я и был в этом городе и был счастлив и сыт.

Сколько забот теперь, чтобы просто прожить как животное: керосину нет, сапоги развалились, где достать к зиме валенки, чем лошадь прокормить, куда упрятать хлеб от грабежа — конца нет заботам!

Мы входим внутрь природы, делаемся составными частями ее механизма, лишенные сознания значения своего участия и удивления.

Ночью на страшной высоте, где-то под самыми звездами, чуть слышные, летели дикие гуси — на мгновенье колыхнулось прежнее чувство красоты и великого смысла их перелета, а потом исчезло как излишняя роскошь: мы сами теперь как перелетные птицы, — быть может, кто-то любуется нашим полетом, но мы пока сами гуси: скрипим мировым пером, следуя неизбежному.

И тоже подумаешь, мы с детства все хотели опрощения и подвига жизни, как Робинзон на диком острове, ну вот — это теперь не мечта, это жизнь, почему же не взяться за нее?

Всюду видишь звериный оскал в человеке, и что называли раньше гуманностью — теперь кажется просто замазкой для отвода глаз от подлинной жизни какому-нибудь маркизу... на каблучках.

Люди эти просты, как полевые звезды, их разговор был:
про зайца, которому наступила корова на лапу, — все смеялись над тем, что заяц вился под коровой, а она жевала и ничего не знала о зайце;
про коммунистов, которых они называли «куманьками», что они хотели дать народу свободу, а дело их перешло на старинку: как и в самое прежнее время, работа выходит «на чужого дядю»;
про то, как из лака с помощью соли спирт добывать;
про немцев, которые из дряни масло делают;
про лисицу, про выборы, про то, где керосин раздобыть и как лампу керосиновую переделать на масляную, про махорку и набор красной армии и про дурное правительство.
Я сказал им:
— Друзья, мы заслужили наше правительство.
Они дружно ответили:
— Да, мы заслужили!
Русский народ создал, вероятно, единственную в истории коммуну воров и убийц под верховным руководством филистеров социализма.
В отношениях с ними теперь все средства хороши.

    У всех нас, русских, есть аскетическая мечта о личном подвиге в пустыне (чтобы как Пржевальский), и рядом с этим есть тоже мечта о совместном с людьми подвиге в пустыне (социализм: например, вместе с народом раскопать Алтай): все это, вероятно, обломки нашего старого православия, как наша индивидуальная страстная любовь — отблеск страстного энтузиазма родового каких-нибудь отдаленнейших предков, как мечта об Америке — отблеск подвига Синайского, мечта о социализме — отблеск идеи соборности.
Вот лежит теперь перед нами огромное христианское государство «третий Рим» как великая пустыня, в которой живут и каждый день все больше и больше размножаются звери, — время огненного крещения личности в подвиге любви, творчества человека...

При описании жизни моей на хуторе нужно ввести зарытую в землю четверть спирта, как она с 50 р. доходит до 1250 р. и больше, и как у владельца, которого все больше и больше разоряют, остается одна надежда на зарытую четверть. (Между тем, от нее, может быть, осталось только разбитое стекло...)
<На полях: Четверть (дошла до 6000р.)> позднейшая приписка: сейчас в 1922 году в Январе около миллиона>
Когда делается какая-нибудь сельскохозяйственная работа, то всегда находится один мужичонка, который ничего не делает, а выкрикивает, например: «Поддай, поддай, заводи пелену» и всякий вздор, который не имеет накакого разумного значения и в то же время в условиях вашей работы необходим. Такой мужичонка называется Далдон.
    
В браке чувство любви связывается с религиозным чувством, и так рождается дом. Потом складывается быт: крестики, рубашки, лоскутные одеяльца — дом.
В крестьянской избе; где всё на виду, вечная старуха у печки... в интеллигентной семье то же самое. Отдыхающий в семье общественный деятель редко дает отчет себе, ценою какого подвига с ее стороны получает он свой уют.
А куда нас выдворять будут — говорят, в город какой-то, неизвестно куда, и город этот называется Белгород. Другие говорят, что за городом бараки есть для капиталистов, так в барак.

Широкий разлив души поглощает как песчинку злое дело, но если теперь узеньким ручейком струится душа — как и чем победить царящее зло? Разящей силой любви можно только его победить — где взять эту силу? Они тоже действуют именем любви к человечеству — в чем же тут коренная разница?
Я думаю, в этой борьбе свободного человека с освободителями человечества все кончится какой-то очевидностью: нарыв лопнет, и рана сама собой начнет заживать.

8 Ноября. Вчера видел необыкновенную для Ельца бутафорию: празднование годовщины Октября. Вся красная армия, все гимназисты, и девочки, и чиновники были выстроены в каре вокруг гипсового бюстика Карла Маркса и священной для революции могилы трех пьяниц, по данному сигналу знамена чиновников, солдат и детей склонились — и с бюста было снято покрывало: памятник был открыт. Одна из надписей была: «Дело народного здравоохранения есть дело санитарное, да здравствует Елецкий Совдеп и ЦИК!» Вечером была иллюминация, и на Торговой горели слова: «Кто не работает, тот не ест!»
Я думаю, что единственно серьезное возражение, которое Вильсон может представить на право существования русской коммуны, это что она не работает и не может никогда работать.

 В домах холод: в «Русских Ведомостях» я встретил Игнатова, сидит в шубе, ходят старички по привычке слушать друг от друга новости. Вячеслав Иванов у себя в 4-хградусной квартире в шубе, в шапке сидит, похожий на старуху... — «Можно ли так дожить до весны?» Оптимисты говорят: «Нельзя! должно измениться». Пессимисты: «Человеческий организм бесконечно приспособляется»...
Русская и германская революции — не революции, это падение, поражение, несчастие, после когда-нибудь придет и революция, то есть творчество новой общественногосударственной жизни.
Тихий голос:
— Америка у нас через две недели будет!
— Через две! через неделю!
— Сказано в Писании: «Всякое дыхание да славит Господа», но посмотрите кругом, птица петь-летать не может, голодная собака падает!

— Под маскою большевизма скрываются элементы!

На Павелецком вокзале.
На голой полке буфета лежат два куска гуся за 25 и курица за 50 рублей. Я беру кусок гуся, за мной идет несколько мальчишек, я сажусь, за мной стоят, «ждут косточки»: «Мне корочку, мне косточку!» Солидный человек: «Разрешите доесть!» Косточки расхватывают из-под рук, тарелку вылизывают. Я говорю соседу:
— Говорят, коммуна, ну, смотрите, какое это равенство, когда будет настоящее равенство?
— Когда гуся не будет, тогда будет равенство.
— Вы думаете, что тогда все будем служить и получать равный паек?
— Может быть. Или могила сравняет.

Крестьяне сказали: «Нет у нас буржуев, была одна бур-жуиха, да и ту до костей обобрали, первое, землю отняли, второе, намедни воры выгребли все со двора, и третье, коммунисты все реквизировали». Забыли только душу Павлихи. Превосходно Павлиха продолжает обделывать свои делишки с верными людьми. Я сказал ей вчера:
— Шерстяное платье есть у моего кума.
— Ну, батюшка, скажи своему куму, что богатый он человек! — И шепнула: — Свинья у меня кормится, восемь пудов веса, еще пудиков пять хлеба, и к Рождеству сало будет!
Так жизнь моя подвинулась вплотную к свинье...
И все-таки есть какая-то сладость в Совдепии: ужасно отвратительно, а когда подумаешь о тех, кто теперь удрал на Украйну, — не завидно.

Война за социалистическое отечество — в начале века, — новой земли, где Москва и пр. новая география.
Эта революция тем ужасна, что она есть следствие поражения. Не забыть встречу с ветеринаром в Гродно на вокзале: плюгавенький человечек говорил, что ему все равно, он хочет жениться.
Два банкира в 1913 г. играли в карты, один, выставляя шашку, сказал:
— Я думаю, что Россия и Германия должны погибнуть.
Другой ответил:
— А мы посмотрим.

Деревня сидит молчаливо, не зная ходов, не найти пуда муки, а ходы двойные: через коммуну и через кулаков. Ольга, темная замученная девка с лицом цвета рыжей ваксы, владеет всеми тайными путями.
Австрияк, как отставший гусь, весь в лохмотьях, бился, бился и застрял у нас, и такой жалкий, что хозяйка зовет его Яшей, хотя имя его Стефан. Такой несчастный, что даже на нем имя не держится.
Лизавета Алексеевна вздумала пробраться в театр на паточный завод и только со двора — реквизиционный отряд явился с обыском, и все обобрали.
Кружок коммуны во главе с учительницей Александрой Ивановной, ячейки: ребята против отцов и всё, как бунт сына против отца.


Весь этот строй основан на силе насилия, но не на силе убеждения. Наша ячейка выгнала из школы попа, убрала иконы, а сама тут же в школе устроилась. Вот уже три дня дети не учатся, потому что коммунары в школе делят ситец.
подземный источник коммунизма (надземный: западные идеи) — разрыв с отцами. Вопрос: о чем спорят отцы и дети? Внешний вид коммуниста: бритый, крепкая челюсть, серьезность фанатическая и напряженность.
Если бы кто-нибудь из дворян, озлобленный на свой народ до крика «пороть, пороть!», захотел бы выместить простому народу, сорвать свою злобу, ему бы надо поступить в коммунисты.
Нужно собрать черты большевизма как религиозного сектантства: 1) идея коммунизма ощущается сектантством как всемирная, всеобъемлющая.
Источник нашей классовой борьбы — борьба отцов и детей (крестьяне и рабочие).
Есть такое мнение, что коммунисты деревенские везде молодежь и такого типа, которые деревенскую работу не делали.
Самое тяжкое в деревне для интеллигентного человека, что каким бы ни был он врагом большевиков — все-та-ки они ему в деревне самые близкие люди.

С раннего утра суета, кутерьма, подумаешь, к Рождеству убираются, а это готовятся к обыску.

Исчез страх: и дети-школьники обратились в разбойников.

Положение: мужики идут в город в поисках власти и когда находят главного начальника, он им говорит: 
«Власть на местах!»

Интеллигенция с «собинкой», бунтуя против царя, имеет готовый идеал жизни для народа, в сущности, христианский идеал смирения и всепрощения. Революционер из народа (большевик) молится и живет одною молитвой: «Помоги все понять, ничего не забыть и не простить!» Идеал такого человека — движение, сдвиг, возмездие.
В быту встречается реквизант-грабитель от коммунистов и кулак от буржуазии. Разбойники и воры — земные тени небесной грозы — встречаются с корнями райских деревьев, погруженных в навозные и болотные лужицы, с кулаками. Цветы небесные невинны, — пусть корни их погружены в болота, они уже вынесли крест и тем, что расцвели, — искуплены.

небывалое обнажение дна социального моря. Сердце болит о царе, а глотка орет за комиссара.

Павел Трепов землю никогда не работал, не знает, как соху держать, как зерно в землю ложится, говорит: «Я — коммунист, мы преобразим землю!» А я ему: «Чего ж ты раньше-то ее не преображал?»
Мы спросили Егора Михайловича, — он был до революции городовым, — как это Бутов стал начальником, ведь он до революции служил стражником.
— Не стражником, а городовым, — ответил Егор Михайлович, — стражник — это полицейский, а насчет городовых есть особое разделение, потому что городовой не полицейский.
— А кто же? — спросили мы.
— Статуй! — ответил Егор Михайлович.
Еще сказал Егор Михайлович: — Насчет религии не беспокойтесь: в Карле Марксе есть все Евангелие.
— Что вы говорите, Егор Михайлович, все ученье Христово там есть?
— Все положительно, кроме, конечно, житий святых и разных там пророков, да ведь это все лишнее.
— Конечно, батюшка, лишнее.

Читатель спросил, где же теперь писатели, сколько печаталось книг всяких, и нет ничего, куда подевались все?
— Умные уехали на Украйну, средние — в Сибирь, а я вот глупый, так сижу с вами, дураками.
    
Мало-помалу все проникаются новой моралью и на мало-мальски обеспеченного смотрят с завистью и хочется уравнять его со всеми. Теперь уже мало остается людей, у которых можно было бы что-нибудь спрятать: следят. .
С плачем провожают свои стулья, столы, скатерти хозяева, и обезличенные вещи складываются и разворовываются именем коммуны. Стужа в домах у всех, как у собак, лающих холодной ночью, пар валит изо рта. Холод и голод, грабительские обыски, болезни.
В деревне все-таки преувеличивают городской голод: там не учитывают претензии культурного человека. В городе преувеличивают деревенскую сытость, не учитывая воздержанность обычную примитивных людей.
потом... В городе помыться нельзя: бани по недостатку дров закрылись; в домах холод, как в окопах, развелась на людях тельная вошь. В деревню приехали помыться! Борьба со вшами и тут же забота о театре для народа. 
Иван Афанасьевич недоволен всеми книгами, ему кажется, что он все их читал когда-то, ему нужны книги новые о новом времени, ему представляется новая жизнь, новые государства, в которых нет больших городов, а в маленьких городах все дома украшены садами, и нет больших сел, а люди расселены по хуторам, расположенным по шоссейному пути или каналам... Когда я сказал ему, что все эти мысли уже существовали и в старой стране, что они даже в значительной мере осуществлены в Англии, — он очень удивился.
Крестьянский труд весь в сбережениях: это не труд рабочего фабричного. И вот сюда, в это самое сердце собственности — удар:

Мальчику я дал книгу о Египте и спрашиваю, как показалась ему книга — интересная?
— Ничего.
— Понял?
— Все понял: без воды им худо было, и они воду Нила почитали как Бога.
— А у нас из чего худо?
— У нас из земли, и тоже землю почитают как Бога.
Интеллигенция — и себе враги, и темному люду.

По понятиям темного массового русского крестьянина интеллигент — это всякий человек, пришедший, во-первых, со стороны (неизвестной родины), во-вторых, он не пашет (не занимается физическим трудом) — не сеет, не веет, а живет лучше. В общем, он не разделяет участи жизни [идущей] от земли (и фабрики). <загеркнуто: — Кулак, наоборот, человек местный.>
Простой деревенский народ жует хлеб и размножается: деревня победила город, но сама осталась без головы.
Проезжая необъятные пространства России, путешественник изумляется, всюду, равно как в перенаселенном центре — и в лесистом севере, и в дебрях Сибирской тайги, и в степях пустынных — он слышит этот крик: «Земли, земли!»
Спрашивает путешественник:
— Какой вам земли, вот воздух, земля!
Отвечают местные:
— Эта земля неудобная!
Правительство как загипнотизированное, бьется, как добыть мужику земли, и ничего не может выдумать, хотя вулкан дымится все сильней и сильней. Переселения, хутора — ничего не удается, Государственная Дума — не удается, и обещания Временного правительства не удовлетворяют, и, наконец, крик: «Хватайте кто может!» не удается: теперь, как никогда, земли мало; наконец коммуна объявляет всеобщее право на землю и всеобщий труд, что земля ничья, общая, что вот только работай и будет сколько хочешь.
Что же такое эта земля, которой домогались столько времени? Успенский. Земля — уклад. «Земля, земля!» — это вопль о старом, на смену которого не шло новое. Коммунисты — это единственные люди из всех, кто поняли крик «земля!» в полном объеме и дали обещание вместе с землею — отдать все.


что никто не может возвысить голос против коммунистов по существу — это показывает, что или коммунисты правы, или не существует совести народной.
  

9 Января. Иван Афанасьевич приходил вчера, и его мнение о будущем народа такое: или народ наш иностранцы превратят в чернорабочих, или опять у нас вернется прежнее.

На село наложена контрибуция в 150 тысяч рублей.

    Иван Афанасьевич говорит, что во все времена во всех смутах была виновата интеллигенция, и самая вредная мысль ее о том, что людьми можно управлять без насилия, без казни.
— Да ведь это Христос не велел убивать.
— Убивать Христос не велел людей — это правда, но разбойников казнить он не запрещал.

Виноваты все интеллигенты: Милюков, Керенский и прочие, за свою вину они и провалились в Октябре, после них утвердилась власть темного русского народа по правилам царского режима. Нового ничего не вышло.
другие пришли за хлебом: преступники и нищие. Теперь преступники посмеются над нищими — какая жалкая картина! и это называется учительский съезд.

Ряды большевиков наполнены или преступниками, или святыми прозелитами, подобными «святой скотине» на передовых позициях в линии огня.
    — Что такое Россия? это есть то, что есть для всех, и в такой стране разуты-раздеты! И Россия есть, где на одном конце солнце заходит, а на другом всходит, и на таком большом пространстве люди разувши-раздевши ходят.

Никто из наших стариков не запомнит такого инея. Иней целую неделю оседал и наседал, так что в конце концов всюду ломались верхушки и ветки дубов. Среди берез было <1 нрзб.>, а потом березы будто испугались и, склоняя ниже и ниже оледенелые вершины, казалось, шептали: «Что ты, мороз, пошутил, ну, пошутил и довольно!» А мороз все больше леденил и склонял все ниже и ниже их ветви и отвечал им: «А вы как думали?», и вот уродливо изогнутыми вершинами деревья стояли замерзшими глыбами...
Телеграфно-телефонная проволока дугами в разных местах опустилась до земли, потом обрывалась и падала на дорогу, а скифы наши скатывали ее в крендели и развозили к себе по избушкам. Так во всем уезде у нас погибла телефонно-телеграфная сеть, и, когда остались только столбы, и то в иных местах покривленные, в газете было объявлено, что за украденную проволоку будет какое-то страшное наказание, вроде как «десять лет расстрелу».
Ораторы еще говорили «Граждане!» и призывали к коммунальному строительству государства, а скифы скатывали в клубочки оборванную инеем и бурей телеграфную проволоку и уносили ее домой по избушкам и выбрасывали по-прежнему на проезжую дорогу из печей своих золу — драгоценное удобрение земли...

Ленин призывает к труду всех, не считаясь с политическими взглядами («Пора бросить предрассудок, что одни коммунисты могут работать»), а на местах коммунисты жмут все сильней и сильней.

мясоед не животное, а время между Рождеством и Масленицей, и что в это время простые люди едят мясо, то сейчас же подумал: «Ведь все мясо съедено, зачем же это нужно?» «Не знаю, — ответил он старушке, — в этом году не вышел Краткий календарь».

Спросили коммуниста, какая у крестьянина нашего душа — не та душа, что в словах, тьма, в словах нет души, а та, что в молчании. «Какая душа, — он ответил, — душа буржуазная».

Оба совершенны в отношениях к людям, кажется, искренни до конца, душевны.
все-таки при общем стоне идея коммуны у мужиков не встречает другой уничтожающей идеи. Когда слышится голос против: «Какая же это жизнь — по приказу?!», то его встречает другой: «Ну, а когда мы жили не по приказу?»

Амбар холодный и амбар общий.
Начало при Керенском: речь Владыкина про общий амбар.
Конец при Ленине: холодный амбар.
Этапы земледельца-хуторянина: разорение, холодные амбары, воспаление легких, лазарет и земля.
Доски на театр и на гробы. После доклада оратор приглашает высказаться, и вот гул со всех сторон: «Хлеба нет, керосина нет, соли нет! Сажают в холодный амбар. Амбар! Амбар!..»
После речи о счастье будущего в коммуне крики толпы:
— Хлеба, сала, закона!

Читал я в какой-то книге, а может быть, это мне снилось, будто вот где теперь станция Талицы, раньше был город Талим, в том городе были стены и башни, через эту местность проходило множество всяких народов, захватывали город попеременно, и под стенами города кости скоплялись разных народов — вот это, значит, родина, и что вот в Талицах теперь человек живет — это называется русский человек, и все вместе — русский народ, и место это моя родина, мое отечество, — как вы думаете, это моя родина и отечество, и этот народ мой, и город мой, и место — все это есть ценность?

раз я огородник, и душевой земли нет у меня, и равенства с прочими крестьянами нет, потому как я с утра до вечера копаю землю и только что шесть раз огород перекопал лопатой и продал капусту, а они рассчитали неверно мой доход, и контрибуцию в пять тысяч не могу уплатить, что необходимо попадаю в амбар, и огородное мое дело прекращается, именно на мне оно и кончается, я — конец, и тут щель. После чего все человечество будет копать огород уже не лопатой, а паровым плугом: один будет пахать, а девяносто девять заниматься чтением книг, полезных для установления общей связи во всем человечестве, одна баба полоть паровым способом, а девяносто девять заниматься с детьми.

— Как вы можете, вы, люди, вынесшие цветы из дома и уверяющие, что цветы могут жить на морозе, как вы можете сажать людей в холодный амбар?
— Это необходимость, — ответил он, — и вы, и всякий посадит, если ему нужно будет собрать с наших крестьян чрезвычайный налог. Сами виноваты плательщики: он приходит, плачет, на коленки становится, уверяя, что у него нет ничего. Его сажают в холодный амбар, и через час он кричит из амбара: «Выпускайте, я заплачу!» Раз, два — и пошла практика, и так повсеместно во всей Советской России начался холодный амбар. И вы сделаете то же самое, если встанете перед государственной задачей собрать чрезвычайный налог.

Земля моя родная! трава была тут высокая, где мы с головой скрывались в детстве, — нет травы! снег. Дом стоял наш тут — нет дома, сосед жил — нет ничего: снег, пустыня, крестом восходит солнце с двумя радужными столбами по сторонам.

Мы чаяли, что за все наши страдания отвяжется ненужный крест и упадет с шеи в цветы, и цвет жизни станет вместо креста; вот все замерзло, и даже само солнце, рождающее цветы, стало крестоподобной серой равниной.
Еще не устали пустыми словами наполнять воздух о коммуне, а в душе уже каждый человек узнал, что теперь он зверь, а раньше жил коммуной, и это, казалось, такое ужасное существование монархического государства Российского было коммуной, только мы не знали об этом.

Так мы не знаем, владея клочком земли, что земля эта наша общая земля, и момент бытия нашего на ней считаем вечностью (что собственность есть момент бытия нашего, принятый за вечность).
В тишине души своей каждый понял, что мы и раньше жили в коммуне, только расчет свой вели на с е б я...
Поняли, что, спасаясь от голода и холода, теперь мы живем все для себя, а расчет свой ведем на коммуну. Что расчет наш не больше как запись в конторскую книгу, и что теперь бухгалтер объявил себя творцом жизни.
«Да вы покажите нам на деле!» — вопили мужики.

Привык русский человек молиться Богу в далеком монастыре, а свой близкий монастырь... да кто же не знает у нас, что в близких монастырях Бог не живет.
Как во время самодержавия говорили, что не царь виноват, а чиновники, так теперь не коммуну винят и Ленина, а тех, кто служит коммуне.
Свои чиновники оказались куда горше царских — лезли к власти, как мухи на мед, воры, всякие неудачники, обиженные на учителя, выгнавшего их из гимназии, сознательные воры-убийцы и самолюбивые гении, выгнанные из 3-го класса городского училища.
Все, кто прыгал через блошиную гору, падали в грязь, и все видели грязь и говорили:
— Вот так власть!
Шла проверка всего на живую совесть, и в совести живой гибло все.
• 
1 Февраля, Оратор говорит народу в холодном помещении о коммуне и будущем счастье народа, а пар из его рта так и валил, как у голодной собаки, лающей холодной ночью на луну. И казалось нам, эти слова его о коммуне тут же валятся из рта и падают белыми кристаллами снега, и весь этот снег нашей зимней пустыни сложился из кристаллов пустых, умерших слов, похоронивших под собою живую жизнь.
Прозелиты, пребывающие в состоянии мелкого распыления самолюбий до тех пор, пока вождь не возьмет их с собой и не укажет место им стрелков на передовых позициях.
Они все жаждут вождя, как земля дождика, и как земля в ожидании влаги пылится и трескается, так и они мельчают в самолюбии и происках власти.

N., изгнанная из родного угла дворянка, смысл жизни своей видевшая в охранении могилы матери, — возненавидела мужиков (ее дума: тело этих зверо-людей ели вши телесные, а душу ели вши власти). Она живет в голодной погибающей семье и ради маленьких чужих детей идет в свою деревню, измученная, обмерзшая, в истрепанной одежде — нищей приходит в деревню, просит помощи, и мужики заваливают ее ветчиной и пирогами.

Какая странная природа нашей родины: вокруг меня бежит-движется как ветер в море сыпучая, белая, жесткая, холодная пыль, я вижу только половину лошади из этой белой пыли, пролетающей, убегающей.
А небо ясное, солнце восходит над серой движущейся равниной правильным золотым крестиком, по обеим сторонам его все семь цветов радуги собраны в два столба. Солнечный крест сияет над Скифской равниной, и радужные столбы вокруг него — цвет небесный.
Что это? обещанный весенний расцвет земли, крест процветающий?
Морозная стужа бьет мне прямо в лицо. Скиф, завернутый в овечью шкуру, смотрит в бесконечное пространство, и через его голубые глаза я смотрю и вижу на небе крест, и вижу на небе цветы.
Скиф, указывая на землю тяжелой своей рукавицей, и говорит:
— Вот там волки бегут!
Это волки? там из метели то покажутся, то спрячутся их серебристые спины, то уши

Пришли пшено менять и мыло и сказали: «Холодный амбар теперь бросили, теперь действуют по трафарету — выжигают на лбу буквы Н. К. (не платил контрибуцию)». А член чрезвычайки сказал: «Нечего делать, такой народец: не смотрите слишком далеко и слишком близко, смотрите прямо на мужика, кто он? и вы будете сажать в холодную». «Взявший меч от меча и погибнет»: идею давно потеряли, и необходимость государственная давно уже сама по себе вянет и собирает территорию.

    власть можно так понимать: власть — это есть сила распоряжения людьми, как вещами. Любовь, радость жизни наоборот: эта сила одухотворения даже вещей. Власть и любовь — противоположные силы. Я люблю, и все мертвое оживает, природа, весь космос движется живой личностью. Я властвую, и все живое умирает, превращаясь в мертвые вещи. Разум как буфер становится между силой власти и силой любви, но что же такое разум, если ослабела любовь и власть стала бессильной?

Вот разобрали мощи Тихона Задонского, народ ответил на это верой, что Тихон Задонский ушел и стал невидим. Так в царстве [явное] зло — власть, все любовное стало невидимо, и всякое слово добра умолкло. Мы отданы року и молчим, потому что нельзя говорить: мы виноваты в попущении, мы должны молчать, пока наше страдание не окончится, пока рок не насытится и уйдет: ему пищи не будет. Тогда вдруг все мы скажем:
— Да воскреснет Бог!
Проделать опыт той же самой жизни природы за свой страх и риск — вот цель человека.
Всем перемучиться, все узнать и встретиться с Богом.
Блудный сын — образ всего человечества.

Мудрость состоит в знании времени, когда следует указать людям, что согласно со временем года нужно рамы в окна вставлять или раскапывать завалинку.
Мудрец знает закон природы и закон бунта человеческого и там, где рвется человеческий нерв, штопает обыкновенными льняными нитками связи.
рассказал ему про Штирнера: вся власть заключается во мне, если кто-нибудь взял у меня власть, все равно, коммунист или монархист, значит, я сам виноват, я поддался, я ослабел или просто проспал... Была моя живая воля, теперь надо мной стоит воля насилия, воля общества, государства. Нужно разбить государство-общество и создать союз отдельных.
«Вообще никто не протестует против своей собственности, а только против ч у ж о й. В действительности нападают не на самое собственность, а на то, что она чужая. Хотят получить возможность назвать своим б о л ь-ш е, а не меньше; хотят назвать своим все. Итак, борются против чуждости. И как думают помочь себе? Вместо того чтобы превратить чужое в собственное, разыгрывают роль беспартийного, и требуется, чтобы вся собственность была представлена третьему (например, человеческому обществу). Требуют возвращения чужого не от своего имени
«Требуют возвращения чужого не от своего имени, а от имени третьего лица. И вот эгоистический оттенок удален, все так чисто и человечно!» (Штирнер).
Если все свести к собственности, то собственником будет господин. Итак, выбирай: хочешь ли ты быть им, или же господином должно стать общество? От этого зависит, будешь ли ты обладателем или нищим. Эгоист — обладатель, социалист — нищий. Но нищенство, или отсутствие собственности, является смыслом феодализма, ленной системы, изменившей в течение последнего столетия ленного господина, ибо она на месте Бога поставила “Человека” и стала принимать от него то, что раньше получали милостью Божией. Выше мы показали, что коммунизм с помощью гуманных принципов приведет к абсолютному нищенству, одновременно мы показали, как это нищенство может превратиться в самобытность. Старая феодальная система во время революции была так раздавлена, что с тех пор все реакционные хитрости должны были остаться безуспешными; ибо мертвое — мертво; но воскресение должно было показать свою истинность в эпоху христианства: в потусторонности, в преображенном теле воскрес феодализм, новый феодализм, воскрес под главенством ленного господина — “Человека”.

Едут обозы в Старый Оскол за солью: у нас 15 руб. фунт, там 2. Почему так, если там и тут одна власть?
7 Марта. «В Боброве...» — «Где это Бобров?» — «Город есть Бобров, не знаю, где это находится». — «Ну, что там в Боброве?» — «Сказывают, что в Боброве большевиков нет и все дешево, как при старом правительстве».
    У Володиных продовольственная победа: променяли два старых пиджака на масло, муку и пшено на тысячу руб., и какая радость в доме, какой чай с деревенским ситником и творогом! И потом до вечера разговор: «А капусту можно достать...» Из овса кисель, как рушить овес на кофейнице, рецепт из Москвы.

24 Сентября. Евреи и коммунисты переселились «на колеса», тремя огромными эшелонами живут в вагонах.
Сожители Гордоны выехали «на колеса», в их квартире показался на минутку штаб бригады. Слухи, что заняты Ливны. В газете наконец: пал Курск. Наши Елецкие вожди коммунизма, видимо, истрепаны и неспособны уже к делу — не так ли всюду? итак, событие конца можно представить себе объективно (дело коммуны) и субъективно (личность коммуниста Горшкова). В Изволях восстание крестьян: прогнали реквизиционный отряд. Говорят, что «мирно ликвидировали, без единой жертвы», то есть просто убежали.
25 Сентября. В Отделе панику остановили, прекратили выдачу денег за октябрь и слух пустили: в Касторном нет казаков, Курск взят обратно и даже Ростов... А на улице в насмешку говорят, что красные войска переплыли Ламанш и взяли Лондон. Так успокоительно было весь день, над Лучком кружились два наших аэроплана, и под вечер бабы стали говорить, что из Задонска мужики едут с казаками.

какая ужасная жизнь, дикая, невыносимая среди семей отцов, приговоренных к расстрелу неизвестно за что, увезенных неизвестно куда, в вечном страхе, в вечной тревоге за продовольствие, живем как куропатки под ястребом в голом поле: и спрятаться некуда.

Евреи — паразиты культуры, они льнут к культуре, как мухи к сладкому. Шибаи — паразиты земли (родины), они льнут к мужикам. Между евреями и шибаями война.

Сейчас совершается процесс оголения интернационала до «жида», русские неудачники и недоучки (среди коммунистов) чувствуют себя одураченными и с ропотом и злобой возвращаются в свое первобытное состояние.

Существует два интернационала: христианский универсализм и еврейский паразитизм, то и другое сочеталось в социализме и вовлекло сюда еще русского мужика.

Анекдот: дети играли в красные и белые, красные вскочили на забор, крикнули: «Казаки!» — и целая рота настоящих красных солдат бросила ружья и бросилась бежать в разные стороны.

У меня мелькнуло сегодня, что белыми не кончится дело, непременно придут европейцы. Политика большевиков — демонстрация сил перед Европой: спекулятивная армия Троцкого.

Сверкает пламень истребленья, Грохочет гром по небесам, Но вечным светом примиренья Творец небес сияет нам.
Гёте.

Настроение совершенно такое же, как в зените якобинства: такого настроения раньше не было, это новое; если так продолжится, то могут спихнуть меня и с моей святой горы... да нет... это невозможная задача. Но дороги к мирному концу теперь все отрезаны. Сегодня ночью и после обеда беспрерывно тянулся отступающий с юга (из Землянска или Касторного) обоз, на некоторых подводах раненые, значит, за ними идут наступающие? А войск отступающих почему-то нет, проходят отдельные солдаты.

    мягкосердечный интеллигент Писарев поехал в деревню выпить спиртику с большевиками, выиграл там реквизированного индюка, выписал от Отдела, будто бы для командировки, хлеба, выкормил индюка, и наконец жена заставила срубить ему голову; отвернувшись, он хотел ударить по индюку, но отсек себе палец, прорубил сапог и задушил индюка ударом плашмя.

8 Октября. Вчера утром сидели (учителя и доктора) на дворе дома Черникина в ожидании выдачи соли, получил 4 ф. — будем есть шинкованную капусту. «Отдел функционирует», хотя и без помещения, и даже назначен новый заведующий Клоков. Говорят, что бой в 40 верстах от Ельца, между Долгоруковым и Тербунами, это будто бы Ливенская группа, направляясь через Тербуны на юго-восток, хочет отрезать часть красных войск, запертую между Осколом и Касторной. Переносили свой сахар домой по пуду на плечо. А наш доктор сам принес свой гонорар из деревни — мешок картофеля. Бабы на базаре меняют яйцо на фунт сахара. В Изволье мужики громят [советские] имения — они громят, а их хватают и заставляют неделями скитаться в обозах. Ночи лунно-прохладные — высшая краса осени нашей, а гулять можно только по дворику.

Узнал, что наш бывший заведующий отделом народного образования Лебедев арестован как известный провокатор (похоже, что и Горшков служил в охранке, а Бутов — стражник), — всё старые слуги империи, вот чем и объясняется их страстная ненависть к интеллигенции (между прочим, попы мало пострадали), так что под шкурой Ленинских формул действовала старая сила.

Когда нас покидали казаки, в пустом городе творили волю пьяные калмыки, а когда покидали красные — агенты Ч. К.

Товарищ покойник. Сегодня на улице несли с музыкой красный гроб и речь говорили о том, что всех ждет такая же участь, как «товарища покойника», если не будем защищать свободу, а «товарищ покойник ее защищал». В публике говорили: «Защищал — получил, и не будем защищать — получим, как же так?»

Сцена на дворе госпиталя: озлобленные красные раненые роют сами себе картошку и сговариваются убить раненого белого.

N. — бежал от белых; в Харькове белый хлеб 6 р. фунт, черный — 5 р., всего много, солдатский паек такой, что, поев, он заболел (голодный набросился); и все-таки бежал. Пуришкевич проповедует «монархию снизу» и говорит, что иностранцам не нужна великая Россия. А иностранцы оккупировали Крым. Помещикам возвращают землю и 1∕3 посева. Евреев бьют, потому что за русским коммунистом Ванькой стоит Ицка. Ученья еще нет, но будет по старой системе.

Значит, победа белых обеспечена тем фактом, что у них продовольствие, а здесь голод. А дальше, кажется, так обстоят дела, что и на той стороне ничего нет, кроме продовольствия...

Социалист, сектант, фанатик — все эти люди подходят к жизни с вечными ценностями и держат взаперти живую жизнь своими формулами, как воду плотинами, пока не сорвет живая вода все запруды. Так теперь, конечно, не в Пуришкевиче дело, а в той лопате, которой он разрывает плотину. Вот почему К., так страстно ждавший возмездия белых, как только услыхал о Пуришкевиче, повернул свои мысли в сторону красных: пусть бы и Пуришкевич делал да молчал, имя его одиозно.

Социализм — попытка решить задачу с бесконечным числом неизвестных.
В нашей жизни мы частично решаем ее, ограничивая решение временем и подчеркивая результат; это верно на день, два, на год. А социализм решает навсегда и Бога заключает в формулу.

Во всем городе звонит к обедне только одна слободская церковь с разбитым колоколом (на Аграмаче).
К полудню ободнялось, усилилась канонада с юго-запада, даже в комнате слышно.
Вместо газет мы теперь рассчитываем по пушкам: вчера была ближе стрельба, как будет завтра? Все ждут перемены, а кто идет, мы совершенно не знаем, мы как в самой глухой деревне и по отрывкам, долетающим до нашего слуха, делаем свои предположения.

Медведь и танки. Сегодня в ночь прорвался нарыв: 42-я дивизия отступает, белые наступают фронтом от Степановки до Казакова; опять переселение народов, и на улице в обозе показался нам знакомый медведь, он шел тогда с обозом на юг в Долгоруково, теперь отступает на север в родные берлоги; в обозе были быки и верблюды; рассказывают, что задержка белых была в Набережной, где белые поднимали мост; а дело решили танки, такие же предметы ужаса, как казаки.
Как это может прийти в голову — увезти из города пожарные машины! теперь идет спор, увозить или оставить инструменты в родильных приютах.

Сегодня я назначен учителем географии в ту самую гимназию, из которой бежал я мальчиком в Америку и потом был исключен учителем географии (ныне покойным) В. В. Розановым.

    14 Октября. Покров. Покрыло наш дворик морозным кружевом. Лева спрашивает рано: «У нас белые?» — «Нет, верно, еще красные: звона нет в церквах». Выглянул на улицу; с юга бредут поодиночке, по двое зазябшие солдаты отступающей 42-й дивизии.

пустота в Задонске пришлась по вкусу жителям, завели свободную торговлю, все подешевело, пришли будто бы казаки, их встретили хлебом-солью, приняв за белых, а оказалось — это красные представились белыми и здорово всыпали задонцам; вот как бы и нашим ельчанам так не пришлось — да нет! ельчане после Мамонтова намотали себе на ус кое-что, может быть, и это задонское дело они же и выдумали 

власть, уходя, оставляет за собою говно. Дождь, грязь, да, истинно, истинно говорю, всякая власть, приходя, обещает рай и, уходя, запирает общество в собственный нужник. Ждут пришествия белых, как второго Христова пришествия, и не могут дождаться и впадают в безверие. А тут еще говенного цвета листок «Соха и Молот», который даже уличные мальчишки выкрикивают: «Брехня и голод», — возвещает, что доблестными красными войсками взят Киев.

О с е д л ы е. Я долго не знал, как назвать все это, что сменяется, движется, исчезает на улице так, что свинья, коза кажутся единственным остатком оседлости (оседлость великое дело!), сейчас пришло в голову: все стали проходимцами.

В городе доскребали последнее: увезли из лечебниц зубные инструменты, матросы разграбили физический кабинет в женской гимназии.
В деревнях начисто очистили: овец, хлеб, свиней. В отделе народного образования красный офицер рассказывал:
— Пришел я в деревню, ничего не дают. Я говорю: «Красным даете, а белым ничего?» — «Да разве вы белый?» Говорю: казачий штабс-капитан. Они угощать меня. Подходят наши обозы. Тут мы отлупили их нагайками и обчистили.

Расчет красных состоит в том, что белые не будут стрелять по городу, и потому они распределяют пушки среди населения, все население города, таким образом, стало заложниками, наоборот, если бы красные были в положении белых, то положиться, что они стрелять не будут и не разрушат весь город, нельзя. Если спросить у них объяснения, то они ответят приблизительно так: «Мы не признаем нейтральных, кто не с нами, тот наш враг, если бы вы были с нами и записались в нашу партию, то вы бы эвакуировались в безопасное место». - «Но как же бедные, больные, старики?» — «Ну, что же, мы эвакуировали даже тифозных».

Вообще заложник — это такая же страшная и бесчеловечная абстракция, как «беднейший из крестьян» и пр.
когда в день возвращения красных я увидел приказы и сказал своим евреям, что, видимо, хватать направо и налево не будут, потому что создалась какая-то организация, то евреи сказали: «У евреев всегда организация». Я спросил тогда: «А кто это комендант Лазарев?» Они сказали: «Это Софон Давыдович, двоюродный брат». Несомненно, принцип Чека исходит от евреев: почему ведь, бывало, у газетных хроникеров при распределении билетов на 

Сенсацию такой поднимался спор и кагал: потому что принципиально каждый хроникер имеет равное право на получение билета, а каждому в отдельности тесно в этом равенстве, и он, возглашая равенство, втихомолку протискивается поближе к столу с билетами, чтобы как-нибудь принципиально стянуть.
Нет, пусть же меня лучше застрелит пьяный калмык, чем засудит Чека!
Страх [от] калмыка — ужасен, но после него — Голубое знамя, любовь, а страх от Чека — презрение к людям, равнодушие к жизни.

«Русская коммуна как дерзновение разума, выраженное в формах уголовщины».

Тихо. На улице ни одного человека и два голубя.

Приходит 3-й день сну Анны Николаевны, что будто бы к нам на двор пришел большой добрый медведь, — сон действует на три дня. Наши сны и пророчества, если не сбываются, указывают на наш действительный (идеальный) мир.

Туман опять весь день. Слухи, что казаки ушли, а почему же так работают пушки и пулеметы? К нам под бок подтащили батарею и палят, заснуть не дали после обеда. Лева даже перестал интересоваться, и мы читаем: я — «Горе от ума», Влад. Викт. — Гюго, Лева с Олей — Диккенса. В окно разговор. Броневик стреляет с моста. «Во что же он стреляет?» — «В туман». — «А казаки?» — «Их прогнали под Тулу». — «Ну, пойдемте-ка лучше в преферансик сыграем».

Сегодня отбил атаку трех вооруженных людей с мандатом на изъятие телефона: вошел один из них в комнату и напал на древесный спирт, едва-едва отбился.

За двухлетие большевистской революции видели столько негодяев, что самый гуманный человек возненавидел до конца (до розги, до казни собственными руками) зло в человеке. Вот когда становятся понятными те зверства, которые совершают крестьяне над конокрадами, когда вопит человек: «Нет пощады!» (Не забыть: полицейский писаришка Ершов, ныне управляющий делами Отдела Народного Образования, с двойным [взглядом] в глазу — ведь он уйдет и засядет опять в полицейский участок; а этот матрос вчерашний с телефонным мандатом, алкающий спирта, — ведь он будет, наверно, урядником, интеллигент Писарев, продавший первенство за чечевичную похлебку, — ведь он будет инспектором округа).

Если вынырнуть из-под личной опасности, то много смешного и наивно-простоватого в этих самозванцах — командирах и министрах («господа енаралы»). Или, например, обыск с мандатом на выемку телефона: осматривает, ищет проволоку и встречается глазами с бутылкою древесного спирта — и прямо туда: «Не спирт ли?» — «Вам же, товарищ, нужен телефон, это не телефон...»; он и понимает, но неудержимая сила влечет его понюхать, и он нюхает...

Два комиссара говорили на улице:
— Продовольственный вопрос принимает характер ужасающий, катастрофический.
— Ничего, разве с такими пустяками справлялись!

Вечером всё ехали обозы наступающих красных войск, и матросы тянули их любимую матросскую песенку, припевом которой служит, кажется, так: «Ёб твою веру...»

Долг — это когда живут вместе и наживают чувство долга: мы с вами не жили, мы гуляли. Или вы, женщины, даете свои чувства в долг?»

Уезд весь общелкан войсками — красными и отчасти белыми, город «эвакуирован», то есть из него вывезено все, даже пожарная труба, и остаются одни жители. Слобода имеет связь с деревней, буржуазия давно разбежалась, остаются: интеллигенция.
Остановились мы с доктором помочиться открыто на главной улице, никто больше на это не обращает внимания, и говорили, мочась, о зиме:
— Вот она какая, настоящая-то смерть — грядет, грядет большое, черное, лохматое, с белым холодом впереди себя, вот он, белый, забегает вперед далеко, окружает, забирается в самую душу, зовет и машет: «Гряди, гряди!»
...То красное, что ехало на север, теперь опять пошло, гремит на юг, и верблюды прошли, и медведь.

— Народ, — сказал откровенно вождь большевистского социализма, — это скотина, которую нужно держать в стойле, это всякая сволочь, при помощи которой можно создать нечто хорошее для человека. Когда утвердится человек, мы тогда будем мягки и откроем стойла для всей скотины. А пока мы подержим ее взаперти.

Председатель ЦИКа установил факт «чрезвычайно любопытного» явления, что во время русской коммуны исполнительная власть совершенно разошлась с властью законодательной (то есть писали одно, а делали другое).

31 Октября. Первый зазимок. «Пришли белые». — «Куда?» — «В Елец». — «Где же они?» — «А вот: все белое».

Вчера видели на Торговой, как на юг опять прошел медведь, исхудалый, измученный, видно, очень голодный, идет на юг в Долгорукое в наступление.

Есть сведения, что белые виделись с некоторыми нашими интеллигентами и говорили так: «В существовании советской власти виновата интеллигенция, без ее участия эта власть не могла бы существовать, вы должны бежать к нам, и если не уходите, то мы с вами после расправимся».

Словом, вопрос ставится так: или Троцкий, или Пу-ришкевич, или «бей буржуев», или «бей жидов».

— Вы учитель, — сказал один, — вам надо быть комиссаром, а вы учитель, вся беда, что интеллигенция не с нами.
— Вы говорите, что не с вами интеллигенция, а белые обвиняют ее в союзе с советской властью: не будь интеллигенции, нельзя бы было воевать красным. А мужики даже и во всем винят интеллигенцию: не будь, говорят, интеллигенции, не было бы и революции и жили бы хорошо.

этого товарища слово «партия» произносится с таким же значением, как у хлыста его «Новый Израиль», — вообще партия большевиков есть секта, в этом слове виден и разрыв с космосом, с универсальным, это лишь партия, это лишь секта и в то же время «интернационал», как претензия на универсальность.

В день праздника революции дети собрались в свои не-топленные классы получить обещанные по фунту черного хлеба. Не дали хлеба и сказали речь, что в будущем они будут учиться в дворцах и сидеть на шоколадных партах (истинная правда!).

Время от времени я прерываю свой урок географии и говорю ученикам: «Деритесь!» — все начинают возиться, греться. Через несколько минут я кричу: «Конец, начинаю!» — и опять все слушают. Помещение при -15° совершенно не топится.
Мой вид: шуба нагольная. Валенки.

Раскол:
— Как можно воевать из-за дву- и триперстия?
— А как можно воевать из-за кусочка кумача и коленкора?

Война. Говорят, что в Костроме стоят занесенные снегом танки белых, а в Москве цены хороши: 175 р. фунт хлеба, 700 р. фунт масла.
Есть слух из Москвы, что причиной отстранения Деникина является приказ Англии, которая недовольна еврейскими погромами, и что отступление полное, глубокое, на днях будет занят Харьков.

За свою лекцию, над которой я работал неотрывно целую неделю, мною было получено 300 р., которые я сейчас же отдал за три фунта махорки. Жалованье за полмесяца (1320 р.) я отдал за 20 пуд. дров — 1000 р. — и за 1 четв. молока.
Мои богатства на последний край, чтобы променять и остаться голым: тулуп — 20 тыс., шуба — 15 тыс., полость — 5 тыс., 10 ар. полотна — 2 тыс., сюртук — пидж. — визитк. = 8 тыс. Итого 50 тыс. = 30 пуд. зерна. Нас четверо, по 7 1/2 пуд. = 5 месяц, жизни, то есть до 1 Мая.

Инструктор Сытин.
Коммунист:
— А как у нас в школах, хорошо ли проходится Дарвин, — то есть происхождение человека от обезьяны?
Сытин:
— Дарвин и происхождение человека проходится в высших учебных заведениях, у нас, в средних, проходят учение о происхождении обезьяны от человека.

Родные мои умирают и оставляют после себя мне свои шубы, те старинные шубы, храненные в мороженых сундуках, знаменитые! бывало, с матушкой сколько из-за них разговоров. «Ну, зачем, — скажешь, — вы их храните, слава Богу, у нас имение, дом в городе, в банке деньги, ну, зачем, что в этих шубах, хранить, беспокоиться, пересыпать, перекладывать, проветривать, просушивать, да продайте их, не будет хоть моли в доме!» А она: «Что же это, наши деды глупей нас были, берегли про черный день, банки, банки, а как лопнут? Эх, молоды вы, не видели черного дня!» Что же, правда оказалось, не видели: старая шуба теперь тысяч сорок, пятьдесят...


В интеллигенции сложились такие же секты, из которых каждая имела претензию на универсальную истину. Победившая всех их секта большевиков до сих пор борется за универсальность (интернационал) и на наших глазах постепенно омирщается...» (Дневники. 1928—1929. С. 507).









Комментариев нет:

Отправить комментарий