пятница, 8 декабря 2017 г.

Беляев И. Т. Записки русского изгнанника

Беляев И. Т. Записки русского изгнанника СПб. 2009 г. >Иван Тимофеевич Беляев происходил из обширного клана Беляевых, его отец-Беляев Тимофей Михайлович, потомственный военный, командующий 1-й лейб-гвардейской артиллерийской бригадой, мать Беляева (Эллиот) Мария Николаевна. Родная сестра И. Т. Беляева Мария — вторая жена Александра Львовича Блока и, соответственно, мачеха поэта Александра Блока.[1] Сводный брат — учёный-металлург Николай Тимофеевич Беляев.[2] Двоюродный брат И. Т. Беляева — генерал Михаил Алексеевич Беляев, военный министр в 1917 году,[3] другой двоюродный брат — генерал Михаил Николаевич Беляев, участник русско-японской войны.[4]  
Судьба И.Т.Беляева, прославившегося в эмиграции в Латинской Америке кажется очень интересной, хотя в мемуарах этот период выглядит каким -то сокращенным, может быть по вине издателя. Российский период занимает куда больше места, но автор предстает куда менее интересной фигурой, если это характерные черты российского дворянина, то понятно как они довели дело до революции. Большая часть текста занята диалогами и анекдотами в таком духе: "Зайка! Боже мой, вернулся!.. — Алечка моя! Как ты? — Я — слава Богу. Только очень переволновалась за тебя. Ведь там, в Петербурге, все вверх дном! — Да, там совсем плохо. Но, слава Богу, мне удалось провести приказ о производстве… — Заинька мой — генеральчик!" Или пассаж совсем в духе Я.Гашека: "В барак вошел Шауман с телеграммой в руках. — Австрия объявила войну Сербии, — читал он голосом, прерывающимся от волнения, — Россия объявила войну Австрии, Германия — России… — Ура! — отвечал я. — Да здравствует Россия — смерть врагам! — Сумасшедший, — прохрипел Шауман и как ужаленный выскочил из барака." Без комментариев и тени рефлексии со стороны автора, писавшего много лет спустя. У Гашека так рассуждает солдат, а тут "генеральчик". В общем показательно... 



 "После ряда войн Россия находилась в полном истощении. Ради экономии солдаты стреляли в цель глиняными пулями на 30 шагов в овине. Красивые лосины одевались только в особых случаях, их приходилось натягивать с вечера, намочив водою, чтоб лучше сидели. Посещая соседей, офицеры шли пешком, неся сапоги на палках, чтоб надеть их у ворот. Жалование получалось по третям обесцененными ассигнациями на кухне появлялись лукошки и корзины лесных ягод: мелкой, но ароматной земляники, малины, черники, голубики, которые в изобилии приносили наши деревенские. Из них бабушка приготовляла роскошные пироги, шапки (муссы). Но скоро они отходили. В глубокой осени их заменяли брусника, морошка и, по первому морозу, клюква. Изредка мы находили местами калину, ежевику, мемуру и другие малоизвестные ягоды, которым дядя Коля приискивал названия по каталогу. К 1-му и 2-му Спасу уже начинались утренники. Всюду по дорожкам валялись окоченелые пчелки, бабочки. Мы уносили их домой и радовались, когда под лучами солнца они оживали и, улетая, казалось, жужжали нам благодарность. Вечером овраг между нашими деревнями наполнялся туманом. — Смотри, это зайка пиво варит, — говорила тетя. Дальше виднелись дымки — это варилось уже настоящее пиво в Завражье. Мой метод чтения был своеобразный: быстро научившись читать, я видел перед собою не буквы и не слова, а изображения и картины и летал по страницам, как белка по деревьям, с невероятной быстротой. Вот почему точные науки давались мне с таким трудом. В романах я обычно пробегал начало и конец и лишь мало-помалу выискивал все остальное и, если роман мне нравился, читал его еще и еще от доски до доски
Когда мне было уже 11 лет, тетя Туня повезла меня в корпус. Мы остановились на квартире у Энденов на углу 2 Экзамены я выдержал блестяще, третьим во второй класс. Но на осмотре обнаружилось, что я слишком близорук. Директор, старый моряк генерал Макаров, был в восторге от всех братьев: Сережа уже перешел в училище, он всюду был первым, Миша шел вторым в седьмой класс, Володя был в четвертом. Все преподаватели сразу узнали меня по семейному сходству и радостно приветствовали. Но сделать нельзя было ничего. Мы поехали к генералу Махотину — начальнику военно-учебных заведений, человеку сухому и формалисту. Я помню его слова: «Но закон! Но закон! Вы можете найти себе другую деятельность». Тетя со слезами на глазах твердила: «Но все его родные — военные. Он рвется на военную службу, он хочет умереть за Отечество на штыках». Я не вполне отдавал себе отчет в этом последнем, но сильно волновался, так как неудача грозила мне Варшавой. По дороге тетя повела меня в «Ларинскую» гимназию, где меня тотчас же приняли в первый класс. Тетя Адя радовалась этому: в четвертом классе находился ее сын Кока, и она заранее предсказала мне, как мальчику интеллигентному и вдумчивому не по летам, блестящую карьеру. Телеграфировали папе. Он прилетел немедленно, не веря моей близорукости: откуда она могла взяться? Но сразу же поехал к своему высшему начальству (генералу Софиано) и вернулся с приказом военного министра о зачислении меня в корпус «для испытания». Две недели я пробыл в гимназии, откуда вынес впечатление полного хаоса, царящего среди 70 мальчишек всех слоев общества, где кучка преподавателей едва справлялась с разнузданной детворой. Крики, брань и оплеухи в классе только и прекращались при появлении грозного преподавателя арифметики, безногого Спальвинга, или под окрики инспектора 
Оставшись один на холодной и жесткой кровати под тонким одеялом, я почувствовал себя круглым сиротой. Но утром в 6 часов, когда загремел колокольчик к подъему и все бросились в грязную и тесную умывалку, среди толпы сорванцов мне стало уже невыносимо. Кадеты сами чистили себе платье, сапоги, пуговицы, все делалось наспех, надо было вырывать из рук щетки и «гербовки» и потом отмывать от рук грязь, ваксу и толченый кирпич. Раздавался другой звонок, рота выстраивалась, и дежурный офицер делал осмотр, причем за плохую чистку или небрежность в обмундировке записывал виновного в журнал, ставил на штраф или лишал отпуска. После кружки чая в огромной нетопленной столовой, где в полумраке виднелись портреты царей и бывших кадетов во весь рост в раззолоченных рамах, мы строем шли в классы. Каждый час бывали перемены в 5 минут, и все выбегали в рекреационный зал, украшенный большим стенным образом и гравюрами по стенам. В 12 часов строем шли на завтрак и в 5, после прогулки по улицам, на обед и затем отдыхали полчаса. Один час перед уроками и полтора вечером давались на подготовку. Это была самая спокойная минута. В часы занятий были включены гимнастика, танцы, строй и отдание чести. В 9 часов, после кружки чая с булкой, все должны были уже находиться в кроватях. Слабенький и тщедушный, близорукий и деликатный по природе, я обладал еще одним огромным недостатком. Воспитанный в клетке, я совершенно был лишен умения лавировать среди товарищей, тиранить слабейших и подлизываться к сильнейшим. Те, которые сжились с ними с первого класса, уже автоматически втягивались в эту лямку. За все шесть лет я не сумел примириться с этой тактикой. Неуступчивый с притеснителями, я не умел вымещать обиды на слабейших. Глубокое уважение к начальникам и преподавателям делало меня врагом мальчишек, для которых не было никакого авторитета. Начиная с 3-го класса, к этому прибавился невероятный цинизм в выражениях, издевательство над всем святым и полное отсутствие каких-либо правил в жизни. В 4-м классе ко всему прибавился возмутительный «цук» со стороны 5-го класса. Лишь в первой (строевой) роте, где кадеты уже получали ружья и знаки отличия, немного начала проясняться атмосфера, начали налаживаться отношения, стали формироваться характеры и проглядывать наклонности, вкусы и интересы. 
 В один из первых же отпускных дней я поделился с тетей Адей и тетей Туней моим негодованием на цинизм товарищей. Но я был поражен, когда тетя Адя, смеясь, сказала мне, что появление ребенка на свет не есть сверхъестественный дар, а такое же естественное явление, как появление яйца у курицы. Я был глубоко потрясен. Неужели же жизнь человека есть последствие похоти? Я готов был принести обет безбрачия, но во всяком случае поклялся, что во всю жизнь никаких отношений с женщинами не позволю себе внебрачных уз 
 Не Грозный Иван с костылем в клобуке Мятежников на кол сажает, Горбушка на кафедре с книжкой в руке Кадетам колом угрожает. Все четверо, каждый в зеленой тоске, Стоят без надежды спасенья… Исписаны мелом на черной доске Все ереси их и сомненья. Один только силится выдержать бой, Орловский — бестрепетный витязь. Но вот уже слышит и он над собой Безжалостный голос: «Садитесь!» Сдается Казаринов, Войнов молчит И что-то выводит несмело, А Плен, как осина под ветром, дрожит, Весь потом покрытый и мелом. И вот раздается желанный сигнал… Но Воинов попал уже в яму, А Плен только часто и тяжко вздыхал, На лоно идя к Аврааму 

Моей нелюбви к математике немало способствовало и то, что я не видел того, что писалось на доске, — я был близорук Я кончил корпус первым, но в училище по конкурсу оказался 17-м из 77, так как там точные науки принимались с огромным коэффициентом, а у меня по физике было всего 11, а не 12. На медицинском осмотре меня ожидал полный провал, так как зрение мое не улучшилось, несмотря на усилия начальника училища генерала Демяненкова, подсказывавшего мне буквы таблицы. Но репутация братьев спасла мое положение, и я был принят. Начались лекции, строевые занятия, и мы вошли в общую колею Если в корпусе я легко справлялся с уроками, то в училище я почувствовал себя иначе. Курс был перегружен математическими предметами и точными науками. Прочие, которые давались мне без труда, входили в оценку с ничтожными коэффициентами. Первое разочарование принесла мне химия. На репетиции профессор Ипатьев, так тепло беседовавший со мной о своем товарище по выпуску — моем старшем брате вкатил мне шестерку. Старый математик Будаев, отпуская меня на место, поставил мне «8» — это его минимальная оценка. «Кса (так произносил он слово господа), это брат тех Беляевых? Вот те были умные… а этот…» Иными словами: «Старший умный был детина, средний сын и так и сяк, младший вовсе был дурак». С аналитикой я еще кое-как справлялся, но дифференциалы наводили на меня ужас. Когда я брался за записи, оставленные мне старшим братом, с первой же страницы между строк мне грезились рыцарские копья и мечи, индейские луки и стрелы, шотландские клей-моры (мечи). А за ними леса и луга, стада диких животных, толпы дикарей… Я хватался за голову и начинал сначала. Как я проскочил все экзамены, не отдаю себе отчета. Могу только сказать, что много позднее во сне я видел себя у доски с мелом в руке, изображающим знак интеграла, — это было все, что я вынес из училища. И я с радостью просыпался под грохот орудийных выстрелов: «Слава Богу, это только война!» Верховая езда была тоже для меня вначале большим испытанием. Мои братья сели в седло с раннего детства. Миша уже в шесть лет стал маленьким наездником. Восхищаясь рыцарскими турнирами, наездничеством бедуинов, дикими скачками индейцев пампы, я увидал, что на практике скакать на неоседланной лошади, которая каждую минуту готова отделаться от своего случайного пассажира, — дело несравненно более трудное, чем это кажется со стороны. Ложась в кровать с синяками и кровоподтеками, с перспективой завтра очутиться у черной доски перед страшным Будаевым, заставляла меня втайне мечтать о какой-нибудь метаморфозе, которая превратила бы меня в юную девушку, от которой жизнь не требует ни математики, ни иных упражнений, кроме легких танцев. Увы, просыпаясь, я все находил на своем месте, даже синяки и ссадины от вчерашней скачки. Вскакивая как ужаленный, под звуки трубы я натягивал плотные синие рейтузы и бежал в манеж, а потом в класс: «С дядюшкиных кулаков, да за часослов». Позднее я сел в седло и начал постигать координацию между поводом и шенкелем, понял лошадь, и мой конь стал понимать меня Но я слился со своим скакуном в кентавра лишь тогда, когда очутился на кабардинском седле и на легком огненном коне кавказских кровей. Моя тонкая кость и деликатное телосложение, унаследованное от гурайских предков матери моего отца, сделали из меня джигита. «Скачет наш Шамиль», — говорили офицеры моего конногорного дивизиона, когда я обгонял батареи под Екатеринодаром. Врангель не без зависти поглядывал на мою кавказскую посадку. На кавалерийском седле и на строевом коне он был великолепен, но когда садился на кабардинца и в черкесское седло, все спрашивал: «А что, я не слишком наклоняюсь вперед?» Его конногвардейский рост и сложение требовали рыцарского коня. Мало-помалу я втянулся во все. Окончательно поправившись, я стал догонять товарищей. Строи я любил всей душой, наши орудия и ящики, скакавшие по зеленому полю, казались мне троянскими и ахейскими колесницами. Военная жилка во мне проснулась, слабый организм окреп Однажды во время торжеств, сопровождавших заключение франко-русского союза и прибытие в Кронштадт французской эскадры, фельдфебелю училища пришло в голову послать от нас приветствие своему коллеге в военной школе С.Сира. Неожиданно в конференционный зал, где были выстроены юнкера, влетел «Шнапс», комкая в руках злосчастную телеграмму, и, видимо, крайне раздраженный: «Вот до чего додумались! — были его первые слова. — Едва успел повернуть спину, как они уже мне наклали в шапку!» Для большей выразительности он снял фуражку и сунул в нее кулак с телеграммой. «Какие у вас там могут быть фратерните, профон сантиман? Что вы понимаете в государственных делах? Сегодня бонжур, а завтра — штык в пузо. Юнкер все должен делать по команде: прикажут — кричи «ура», а нет — молчи! Вот, зарубите себе на носу». Про него говорили, что он еще юным офицером в Турецкую кампанию, не имея ни одного снаряда, встретил налетевшую конницу грозным молчанием своих пушек. Увидев неподвижные фигуры солдат, башибузуки, потрясенные внушительным молчанием батареи, в последнюю минуту повернули назад. За этот подвиг он получил золотое оружие. На третью весну начались последние экзамены, они длились едва ли не три месяца. Одна артиллерия (теория) занимала 800 страниц. Материальная часть — 5000, не считая чертежей. Это было чудовищно. На подготовку давалось 20 дней, но что читалось три недели назад, уже исчезало из памяти. Военные предметы проходились слабее, я сдавал их без труда. Об остальных — Законе Божием (его читал талантливый отец Григорий Петров), русской словесности, о языках — не стоило говорить. Химия оставалась на втором курсе, Ипатьев вклеил мне восьмерку. Как я сдал интегралы и применение их к механике — я не отдаю себе отчета. Будаеву мы отвечали по своим билетам, которые вызубривали наизусть. В сущности, это было только формальностью и придавало уверенность в удовлетворительном балле. Потом он гонял нас по всему курсу и ясно мог составить себе представление об успехах своего ученика. В году я имел по десятке, но на экзамене слетел на шестерку, и в итоге «8». Хуже меня был только один. Но по всему остальному я получил «12», даже по аналитике. Спас меня стоявший рядом Шнабель (впоследствии конно-артиллерист и воспитатель детей Великого Князя Дмитрия Павловича). Билет (номер 12) мне достался великолепный, но я забыл основную формулу. Мой спаситель мгновенно пришел мне на помощь — написал ее на уголке мелом, и вся моя доска мгновенно покрылась выводами. Профессор выходил и не заметил «маневра». По всем другим предметам я прошел блестяще, но коэффициенты моих двух восьмерок вновь спустили меня на 17-е место из семидесяти Военные науки (тактика, стратегия, военная история) вытеснялись бесполезными деталями материальной части устаревших образцов. В ущерб практическим занятиям по необходимым отраслям математики мы углублялись в дебри высших наук. Практической службы мы не знали и являлись в строй, где изучали все сначала под руководством случайных менторов Раньше в гвардию выпускали всего одного или двух из выпуска в 30–35 юнкеров. Нашему выпуску, благодаря разворачиванию 3-й гвардейской дивизии и бригады и формированию новых батарей, прислали целых 30 вакансий. Я был вне себя от восторга. Благодаря этому я вышел прямо в лейб-гвардию во 2-ю артиллерийскую бригаду, где уже находились три мои брата и куда тем же приказом от 12 августа 1895 года в качестве командира бригады назначен был мой отец Изучая военную администрацию, организацию судебного ведомства, уставы и положения о наказаниях, налагаемых по суду и дисциплинарных, мы были полными невеждами во всем, что касалось взаимоотношений в военной среде, понимания солдатской массы, психологии и природы войны и ее участников. Мы имели весьма поверхностное понятие о взаимодействии с другими родами оружия, о технике командного аппарата, военной письменности, даже об основах гигиены. И все это надо было усваивать уже теперь, каждому в отдельности. Когда мы вышли в лагерь, наш вестовой Алексей купил у мальчика за полтинник скворца и посадил его в клетку, которую повесил на сосну против нашего барака. Все приходили возиться с ним, даже суровый капитан Осипов, который угощал его дождевыми червями и называл его «долбоносым дураком». Он служил поводом для всевозможных шуток по нашему адресу. Веселый, смуглый Боголюбов, бывший кумиром женщин за свою цыганскую красоту, сочинил даже целое стихотворение, которое начиналось словами: Беляев — мать, Басков — отец, продукт любви их был скворец 
 Вот только научу его играть зарю — и продам за три рубля», — мечтал Алексей. Но скворец наш был хитрей, чем то думал Алексей, — «долбоносый дурак» потихоньку продолбил одну палочку клетки и вспорхнул на верхушку ели, откуда перед тем, как отправиться на гастроли, пропел Алексею весь свой репертуар до утренней зари включительно. «Пропал мой полтинник», — сокрушенно говорил бедняга Временами удавалось посещать Императорское Географическое общество, куда нас с Басковым записали членами по рекомендации Н.А.Богуславского и А.И.Мушкетова, благодаря чему я получил доступ к драгоценным источникам библиотеки общества. Аудитория под председательством маститого Семенова-Тян-Шанского постоянно была полна и вызывала глубокий интерес. В моей памяти врезалось особенно несколько сообщений. Уже тогда узнал, какой натиск ведут США, пытаясь подчинить своей торговле даже отдаленную Якутскую область и открыто спаивая туземцев покажу тебе там две скромные картины, которые всегда приковывают мое внимание. — Какие? — Одна — израненный Осман-паша представляется Императору Александру II, который возвращает герою его саблю, Другая — «Живой мост». Ты не помнишь этого эпизода из Кавказской войны? Конные черкесы с шашками наголо нагоняют орудие, которое спасается от них вскачь через ров, заваленный живыми телами, — это солдаты, которые жертвуют собой для его спасения… Военной договор с Францией не допускал возможности переброски на Восток целыми корпусами. Нарушая все правила организации, туда направлялись отдельные команды и вызывались офицеры. Мне командир дивизиона поручил выработать на практике метод обучения команды разведчиков. Я взял себе новобранцев после двухмесячного обучения и через четыре месяца закончил их полную подготовку как ординарцев-разведчиков, телефонистов-сигналистов и артиллерийских наблюдателей. Они чертили кроки, составляли донесения и вели пристрелку не хуже любого офицера; для поднятия духа и уверенности в себе они были обучены фехтованию, рубке с коня и боевой стрельбе из револьвера. Кроме того, бегали на лыжах Практические стрельбы прошли прекрасно. На последней начальник артиллерии генерал Хитрово собрал батарейных командиров и озадачил их вопросом: — Ну, а теперь я думаю проделать опыт с угломером по совершенно закрытой цели. Кто из господ батарейных командиров возьмет на себя провести его сейчас? Последовавшая сцена напомнила мне былину о взятии Казани Иоанном Грозным: «больший за меньшего хоронится, а у меньшего и голоса нет». Иные отмалчивались, другие говорили о недостаточном усовершенствовании прибора. Самый живой, малютка Смысловский, спросил генерала: — Но, ваше превосходительство, а если мы уложим снаряды в это стадо коров, кто возьмет на себя убытки? На серпуховском полигоне так это и было. Стрелявший получил пожизненное прозвание тореадора, а его батарея целых две недели ела мясо невинных жертв, оплаченных из батарейной экономии Только когда двинулись эшелоны, стало возможным обдумать создавшееся положение. Оно выяснилось постепенно, благодаря случайно доходившим до нас сведениям. Государь с Семьей и Великий Князь Николай Николаевич были отрезаны от всего мира в Петергофском дворце. До самого Петергофа дорога была разобрана, и нам приходилось восстанавливать ее, передвигаясь затем скачками по нескольку верст. О том, что делалось впереди, мы не отдавали себе отчета ни в данную минуту, ни после того, пока не прошли обе станции и уже не двинулись беспрепятственно на Ораниенбаум. Положение Царя в эти минуты было похоже на то, что случилось с ним двенадцать лет спустя. Разница была только та, что в нескольких верстах от него, в Кронштадте, находилось до 20 тысяч бунтовавших матросов и все оставшиеся суда Балтийского флота, о которых мы не имели никаких сведений. Пройдя Петергоф, генерал Щербачев пригласил меня к себе в купе, чтоб выяснить способ действий. Приходилось идти на прорыв между эскадрами, находившимися в полной боевой готовности, чтоб сразу же ввязаться в уличные бои. В Ораниенбауме мы нашли несколько баржей и буксиров, с которыми и двинулись наудалую, ощетинившись орудиями с обоих бортов, чтоб в случае мины дать хотя бы залп по бунтовщикам. Но на судах все было мертво. На берегу мы также не встретили сопротивления и двинулись разоружать экипажи, которые после трех атак на Комендантский дворец рассеялись по своим казармам. Оказывается, одновременно с нами или несколько ранее, на косе, по собственному почину высадился генерал Адлерберг с Новочеркасским полком. Мы нашли в порядке только один Великой княгини Ольги экипаж, где вахтенные офицеры в полном снаряжении встретили нас у ворот. Разоружение шло медленно, но без столкновений. Только в трех местах пришлось прибегнуть к угрозе, держа орудия наготове. Мы были совершенно истощены после стольких ночей, но солдаты все время получали усиленное довольствие, а офицеров пригласил к себе один из видных чинов адмиралтейства и накормил прекрасным обедом… Я так измучился, что засыпал между блюдами, как говорят краснокожие — между пытками. Три дня и три ночи провели мы на улицах, пока, наконец, все успокоилось. Морские офицеры вернулись к исполнению своих обязанностей, пятьсот матросов были арестованы В бытность в Кронштадте мне удалось повидать отца в домашней обстановке. Он очень обрадовался мне. Он никак не ожидал, что в отборном гвардейском отряде в качестве командира батареи явится его родной сын. От него я узнал подробности событий. Назначенный комендантом крепости накануне Гулльского инцидента[70], он сразу же повысил боевое состояние Кронштадта с 8 процентов до 40. Стояла зима, и он выхлопотал конный наряд от всех батарей гвардии для постановки минных заграждений, которые расставляли, прорубая лед и в качестве грузов употребляя старинные бомбы, с давних пор бесполезно хранившиеся в крепости. Он показывал мне отзывы английской печати, где взвешивалась возможность атаки Кронштадта, но в заключение предупреждалось, что крепость уже не та, как при адмирале Брылкине[71]. От него я также узнал, что англичане все время снабжают оружием Финляндию, пытаясь иногда выгрузить контрабанду в непосредственной близости от наших фортов, на Лисьем носу. Но что теперь там уже воздвигают укрепления, а также на Красной Горке, близ Ораниенбаума. На островки, где помещаются форты, защищающие Кронштадт, уже свезено все необходимое, и они заняты гарнизонами пяти рот крепостного полка, остальные три остаются в Кронштадте. Относительно мятежа он все время предупреждал высшее начальство, что среди матросов не существует никакой дисциплины. Что это подтверждается постоянными столкновениями солдат с пьяной и разнузданной матросней. Что офицеры, прибывая из плаванья, рассыпаются по вспомогательным учебным заведениям и курсам, разъезжаются в отпуск, и что фактически в экипажах остается не более одного офицера, чтоб руководить занятиями и поддерживать связь с матросами. Что матросы не виноваты в режиме, который действует на них разлагающе. — В данный момент, — говорил он, — за бунт поплатятся простые люди. Крепостной жандарм смотрел на дело иначе. — Верьте мне, — повторял он при каждом докладе, — Кронштадт — это труп, разлагающийся и гниющий, и когда он лопнет, будет слышно по всей России. Все, чего удалось добиться моему отцу, это было назначение на усиление гарнизона по очереди одного из полков гвардии при батарее. Когда же все пришло в норму, Великий Князь прислал в Кронштадт своего помощника генерала Газенкампфа, а помощником отцу назначили генерала Адлерберга… К этому рассказу Мария Николаевна[72] прибавила кое-что со своей стороны. В эти дни неминуемая смерть, наравне со всеми прочими защитниками последнего убежища, была бы для нее наименьшим из зол. Комендантский дом находился в углу старого крепостного верка[73], вдоль которого и направлялись атаки. Позади сада, в полутораста шагах, находился склад 500 пудов пироксилина. Мятежники три раза пытались поджечь его. Отец днем и ночью сидел у подъезда, наблюдая за обороной. В различных концах города горели винные склады, казино, офицерские квартиры. Отец все время докладывал о происходящем. Кронштадт горел три дня, но помощь не приходила. Тогда Мария Николаевна решилась на отчаянную меру: без ведома отца она обратилась к генералу Адлербергу, который немедленно организовал высадку на косе и явился туда со своим полком по собственной инициативе. Без полного освещения событий невозможно вынести правильного суждения о происшедшем. К тому же я не считаю себя вправе касаться разбора исторических событий, так как пишу только личные воспоминания и притом описываю все лишь с субъективной точки зрения. Думаю все же, что если б на месте Государя находился Великий Петр, он поступил бы иначе — явился бы в Кронштадт, как снег на голову, и одним своим появлением расколол бы сопротивление и увлек массы за собою. Потом четвертовал бы несколько сот или тысяч бунтовщиков и щедро наградил бы верных и мужественных. Николай I поставил бы на колени первые ряды мятежников и рассеял бы остальных картечью. Но чего можно было ждать от коронованного льва или тигра, было невозможно ожидать от кроткого царя, который обладал всеми достоинствами, кроме талантов кормчего во время бури, и не сумел, подобно Великой Екатерине, ни выбирать, ни удерживать подле себя достойных помощников. То, что он пережил в те дни, было именно то, что случилось на дне — но там подле него уже не было людей. Через несколько месяцев после описываемых мной событий отцу попалась на глаза статья «Биржевых ведомостей», где радостно комментировался уход «этого самого генерала Беляева, который залил кровью Кронштадт». Отец тотчас явился с этой газетой к Великому Князю Николаю Николаевичу и спросил его, как совместить эту информацию с обещанным ему назначением главным командиром порта и вновь созданной первоклассной крепости Кронштадт. — А вы читаете эту жидовскую газету? — иронически спросил его Великий Князь. Через две недели та же информация «из высокоавторитетного источника» была повторена «Русским словом». — Кому же вы верите больше? — последовал ответ. — Газетам или Великому Князю? Но вот в «Новом времени» появилось известие: «На замену генерала Беляева, уходящего в отставку, выехал герой японской войны генерал Н.И. Иванов»[74]. — Да, это верно, — подтвердил Великий Князь, — по цензу вы увольняетесь Через несколько дней писари показали мне секретнейший запрос, исходивший от командующего войсками гвардии о предоставлении ему списка офицеров, находящихся в тайном браке. Великий Князь сам только что обвенчался без огласки и теперь заинтересовался, кто еще додумался до такого решения Маруся, — сказал я однажды, вернувшись домой, — на всякий случай, если ко мне нагрянет неожиданный визит, будь готова. — А что мне делать тогда, Заинька? — А вот что: приготовь себе место в гардеробе и, в случае чего, спасайся туда… Предчувствие меня не обмануло. После обеда мы оставались одни, прислуга побежала за покупками. Вдруг звонок… — Маруся, спасайся! Я подошел к дверям. За ними стоял капитан Свидерский-Пономаревский, мой новый командир. — Ты не занят? — Нет, нет, как раз кстати… Милости просим! — Вот, решился нанести тебе визит. — И прекрасно. Хочешь взглянуть на мое новоселье? — Какая прелестная уютная квартира! Это столовая? — Да. А направо мой кабинет. На кушетке всегда спит мой отец, когда приезжает из Кронштадта. Ему нравится, что там села одна пружина, и он уверяет, что эта ямка доставляет ему величайший комфорт. — Там спальня… заходи! — О, как уютно! Это портрет твоего батюшки? — Да, он был тогда помоложе. — А эта дама?…Какая красавица! — Это моя мама. Я не знал ее, она скончалась через пять дней после моего рождения. — Какое чудное лицо! Ну, я ведь только на минутку, пора домой! Я запер двери. — Маруся! Моя фея уже выпорхнула. — Не догадался? — Может быть, и догадался. Но ведь я не хотел его компрометировать в качестве сообщника моего преступления. Так спокойней и мне и ему! При всем нежелании углубляться в решения социальных вопросов, я не могу удержаться здесь, чтоб не высказать моего личного убеждения. Ранее на офицеров не накладывалось никаких ограничений в отношении брака. Мой отец в 22 года женился на 20 летней девушке, имел от нее пятерых детей, и лишь неожиданная болезнь прервала их счастье десять лет спустя. — Мои дети, — постоянно говорил он, — не получат от меня наследства. Я оставляю им только безукоризненное имя и безупречную кровь. И это была правда: все врачи, лечившие его потомство, подтверждали это. Но на его детей уже было наложено тяжелое ограничение: в наше время офицеру разрешалось жениться только в 23 года, и то при условии внесения реверса в 5000 руб., как гарантии, что супруги могут жить прилично; в наше время офицеру в 28 лет уже можно было жениться без реверса, но, тогда, как прежде, для брака требовалась лишь санкция командира, теперь уже требовалось разрешение общества офицеров (суда чести). Таким образом, правительство накладывало двойную узду на цвет отборной молодежи. Сказать девушке: «Дожидайся меня пять лет», — это значило отказаться от ее любви. Требовать приданого, значит, надругаться над святыми ее чувствами. Юноша в 22 года, если он вполне здоров и нормален, должен жениться, иначе его организм будет жестоко страдать. У иных подобное воздержание действует на психику, у других — на сердце училищный врач доктор Николаев в первые же дни поступления прочел лекцию по обращению с проститутками, дабы не захватить болезни. Взгляд его был чисто утилитарный: для изучения серьезных наук необходимо ясное и спокойное мышление, для сохранения душевного равновесия надо жить нормальной половой жизнью. Результаты немедленно сказались: трое захватили сифилис с первого же отпуска. Сколько же переболело поздней? Более счастливые находили разрешение в связи с замужними дамочками — по их мнению, в Петербурге все были «такие». Интимная жизнь остальных мне осталась неизвестной. Но среди молодежи вообще существовало убеждение, что каждому приходится переболеть «детской болезнью» в той или иной форме. Вот что выродило наше поколение! Вот что сгубило наше потомство! Война и революция докончили остальное Ведь самая лучшая девушка, не испытавшая счастья полной взаимной любви, если первое время и находит себе какой-то «Ersatz» в новизне положения, подходя к роковому для женщины возрасту в 32–34 года, уже не находит себе места. Если она не встретит любовника, который заменит ей хотя отчасти ее будничного мужа, если не утонет «в развлечениях», то совершенно неожиданно бросится на шею любому хорошо сложенному парню, пока не убедится, что то, что она нашла в нем, так же похоже на любовь, как обезьяна на человека. Зачем же все это? Разве государству, которое искусственно разводит у себя облагороженные породы животных, невозможно уделить немного внимания на сохранение крови своих граждан, не ожидая, пока все лучшее в мире измельчает и покроется плесенью, и жизнь превратит всех нас в двуногих скотов? На закате дней только среди простых людей я видел неиспорченных юношей, которые стрелялись из-за безответной любви, видел девушек, которые честно смотрели в глаза и говорили: — Не бойтесь, начерно я не пойду замуж! У папы было 20 комнат, прелестный сад, и иногда мы выходили в море на его яхте, купленной у лорда Абердина за 5000 фунтов (он заплатил за нее 80000). Аля часто говорила мне потом: «Я нередко плакала ради тебя, но никогда не плакала по твоей вине». Офицеры других эшелонов платили шальные деньги, и их отвратительно кормили случайные повара. Я взял кухарку, которая со слезами просилась к нам, так как никто не брал ее с дочкой, больной падучей болезнью, она держала превосходный стол с квасом двух сортов, давала по субботам чудные булочки и по воскресеньям — роскошные кулебяки. И все это за тридцать рублей в месяц (прочие платили по 45, 60 и 80). Поэтому добрейший командир дивизиона, полковник Горбачевич, сам предложил мне весь верхний этаж его дачи, включенной в состав лагеря, с отдельным входом и прелестным садом на главную дорогу Канцелярская работа была совершенно не утомительна. Я приходил на службу к девяти, уходил в три и еще уделял 20 минут на завтрак Впоследствии, во время Гражданской войны, я заметил, что еврейские девушки находили во мне что-то, что вызывало в них искреннее и притом вполне бескорыстное влечение ко мне. Несмотря на всю разницу в положении и воспитании, я глубоко ценил эти искренние порывы и, со своей стороны, платил им искренним признанием их достоинств. Играла ли тут роль наследственность — капля гурийской крови, полученной от матери моего отца, Софии Захаровны Кадьян[82], предки которой под турецким владычеством были наследственными ханами Гурии, — и хевсуры при первом знакомстве качали головами, повторяя: «Картвели, картвели — он наш по крови». А черкесские старики, видя меня впоследствии в черкеске и папахе, уверяли, что я воскрешаю в их памяти живые образы убыхских[83] князей черноморского побережья, целиком ушедших в Турцию… Батарея, которой раньше командовал мой предшественник, Владимир Иванович Гах, добрый и аккуратный старик, смотревший на все лишь с формальной точки зрения, находилась в состоянии полного паралича. Вооруженная крошечными старинными пушечками образца 1883 г., с ничтожным количеством плохих лошадей, в сущности, она и не могла иметь какого-нибудь боевого значения. Как и в прочих батареях, где командиры изощрялись в эксплуатации солдатского пайка для своих поросят и индюшек, командир и офицеры сохраняли лишь видимость военного звания и проводили все время за картами. Но именно сейчас, когда начало прибывать новое превосходное вооружение, лошади и амуниция, и усиленные контингенты новобранцев (по мирному времени батарея должна была иметь 325 нижних чинов и соответствующее количество лошадей) — вот когда передо мной открывалось обширное поле деятельности, которой не могло ни стеснить, ни ограничить невежественное начальство и погрязшее в провинциальной тине офицерство. — У нас в провинции все сводится к тому, чтоб суметь угодить своему начальнику, — открыто проповедовал чурбан, одетый в полковничью форму, который командовал дивизионом. — Нравится ему покушать — сумей угостить. Охотник он — раздобудь собачек. Увлекается картишками — составь ему партию. Не прочь поухаживать, не мешай поволочиться за женой — тогда все будет хорошо Патриотизм входит к солдату через желудок — этот постулат, так ярко проведенный в жизнь Суворовым и Денисом Давыдовым («тогда и конь топочет, и солдат хохочет»), я немедленно применил к жизни, взявшись за его фактическую сторону и добившись прекрасной пищи. Остальные батареи, пользуясь условиями провинциальной жизни, откармливали на котле поросят и индюшек — я откармливал их тоже, но туши оставлял к праздникам, а сало, по 20 фунтов в день, клал в котел. Не веря никому, я проверял котел днем и ночью, и это сразу же оценили солдаты. Этого я не мог добиться с лошадьми, пока мне не удалось сплавить негодного фельдфебеля и заменить его готовым на все подпоручиком Кулаковым С лавочкой я поступил еще круче. Штабс-капитану Оату я дал понять, что ему полезнее посвящать досуги картам, чем пачкаться с бакалеей, для чего назначил довольно сметливого фейерверкера из приказчиков. Вызвали охотника: я назначил ему хорошие наградные помесячно и посулил арестантские роты за утайку. И, сверх ожидания, наша лавочка превратилась в отделение экономического общества по обилию и разнообразию всего необходимого, начиная от мыла, спичек и сахару и кончая всеми номерами кахетинского и разливным шампанским, привозимым в бочках из Цинандали. Лавочник Таранченко летал все время с быстротой экспресса между Гомборами и Тифлисом, доставляя осетрину, овощи и фрукты по сезону, и все, что только могла потребовать наша военная братия. Здесь, в глуши, даже прокурорский надзор смотрел снисходительно на то, что у котла кормились гуси и свиньи. — Какое это жалованье! Я только и живу, что с индюшек, — повторяла мать командира 21 батареи. Я смотрел еще глубже. Вместо десятка поросят я завел целое стадо, где патриархами были два колоссальных йоркшира. В каждой части всегда найдется новобранец, которого по глупости ли его или по избытку ума совершенно невозможно превратить в солдата. Пока, наконец, потеряв терпение, его не увольняют «по полной неспособности». Изобличив такого, я превратил его в великолепного свинопаса, и этот «богоравный Эвмей» на третий год гонял по буковым и дубовым лесам окрестностей уже целое стадо в 150 голов. И когда наезжавшие комиссии намекали мне, что «борщ отзывается гусем», я просто отвечал им: «Нет. Это свиное сало от выкормленных в лесу кабанов — такая уж у нас традиция!» Огород, не приносивший никакой пользы, я ликвидировал. Я снял пять десятин хорошей земли у соседа, унавозил ее всем пометом нашей конюшни, прежде исчезавшим неизвестно куда, и завалил кухню овощами. Огурцы, арбузы и дыни солдаты могли таскать свободно, без контроля. Солдаты сразу почувствовали все это. — Здорово, братцы, — говорил я им, — заходи справа и слева. Давайте придумаем, чем еще скрасить нашу солдатскую долю. Песенники у нас уже есть. Но по воскресеньям по тридцать человек стоит под ранцем по пьяному делу. Будет этого. Давайте наладим театр. Открывайтесь, таланты. Кто играл раньше на сцене? Вот что, братцы! Немало годков прожили мы с вами, а уму-разуму не научились. А есть царское слово, чтоб всем знать грамоту. И Суворов говорил: «За одного ученого двух неученых дают… нет, мало: давай десять». А хочу я, чтоб, когда станете расходиться по домам, было бы чем помянуть свою батарею. Пора приняться за книжки. Поможете вы мне в этом деле? — Так точно… Постараемся… Все сделаем, как прикажете. Ура! Сказано — сделано. 4-й взвод, находившийся внизу, ликвидирован, и койки распределены по остальным взводам. В освободившемся помещении поставили большой круглый стол, мягкий пружинный диван и два кресла. Кругом такие же стулья, все из солдатской дачки. В углу — массивный умывальник с наказом: мыть лапы перед тем, чтоб браться за книги. На стенах повесили роскошные олеографии: «Ответ запорожцев турецкому султану» и «Кто кого»[90]. Обе в раззолоченных богатых рамах. Между окон красовалось большое простеночное зеркало, а на окнах — гардины из былой солдатской дачки. На мягкой мебели могли восседать лишь более культурные элементы: фейерверкеры и наводчики. Ездовые, насквозь пропитанные конским потом, сидели на гладких стульях. Во всех взводах, кроме икон и царских портретов, красовались изображения Государя в формах полков гвардейской кавалерии. А между окон высокие простеночные зеркала с безукоризненным хрустальным полотном. Все рамы и мебель были сделаны из цельного ореха и изготовлены в нашей мастерской из соседних сухостоев, а мастерам выдано небольшое вознаграждение за усердие. Согласно полученным каталогам, выписанным неистощимым Ильей Сокольским, мною были выбраны лучшие книги детских и юношеских библиотек, вплоть до иностранных авторов, могущих содействовать развитию мысли и нравственности, начиная с басен Крылова и «Конька-Горбунка», и кончая Гоголем, Тургеневым, Загоскиным, Лажечниковым, Толстым, Пушкиным и другими писателями, и до «Робинзона», «Дяди Тома», Купера, Майн Рида и Вальтер Скотта. Офицеры брали книги на дом под условием не держать их долее нескольких дней. Попутно сельский учитель преподавал грамоту отсталым и безграмотным и три раза в неделю преподавал разведчикам турецкий язык. У часового нашей батареи сорвали печать, находившуюся под его сдачей. Дело грозило каторгой солдату, тяжелой карой всему караулу, срамом нашей батарее и позором командиру. — Вот как было дело, — докладывал фельдфебель. — Я вижу, стоит часовой, отдает честь дежурному офицеру, подпоручику Расторгуеву, а тот ему что-то приказывает. А в это время ихний фельдфебель — рукой за спину часовому и сорвал печать. — Так ведь это вооруженное нападение на караул. Катайте сейчас же рапорт на Высочайшее имя. Кто еще видел это? Рапорта подавать не пришлось. Как только командир дивизиона получил его, он вызвал меня, упрашивая, чтоб я взял его обратно, а рапорт Расторгуева порвал при мне. Я ограничился этим, но не мог понять, как в припадке зависти шли на всякое преступление, не понимая, что они же первые пострадают и покроют позором всю часть Во время первого своего посещения генерал Махмандаров, не разобравшись, положил свою щегольскую фуражку на подоконник, где лежал лист «Смерть мухам». — Ну вот, — заметил грозный генерал, увидев свою оплошность, — теперь все будут говорить, что генерал Махмандаров был у очаровательной Александры Александровны и влип Заседание Комиссии по перевооружению артиллерии открыл мой двоюродный брат Михаил Алексеевич Беляев, впоследствии последний военный министр Российской империи. Выказав большую заботливость о прибывших артиллеристах и их личных нуждах, он сказал несколько общих фраз и передал председательство своему помощнику ген. Каменскому, моему товарищу по артиллерийскому училищу. — Надо знать, господа, — начал Каменский, — что мы делаем все усилия, чтоб догнать рост вооружений Германии… К 1 января 1916 года мы надеемся достичь этого. Времени мало, и, чтоб не задержать хода вооружений, мы должны ускорить свои работы. Сейчас распределим их и назначим сроки. От времени до времени будем собираться для обмена мнений. Благоволите оставить свои адреса и, по возможности, телефоны. Казалось невероятным, чтоб в Европе нашлись сумасшедшие, которые пожелали бы разрушить все успехи мирового прогресса, достигшего, казалось, апогея. Мы приписывали это безумие Кайзеру. Это была грубая ошибка. Это безумие охватило весь германский народ, и начало болезни надо искать еще сто лет назад. «Если правительство твердо, а народ верен своему правительству, то нет силы в мире, которая могла бы сокрушить его», — эти слова Клаузевица, сказанные им после наполеоновских войн, вошли в плоть и кровь тевтонского племени. С присущей им методикой немцы ковали оружие, испытывая его на слабых соседях — Дании, Австрии, Франции, но это была лишь подготовка к мировому владычеству. «Все или ничего» — стало девизом Германии. В 1910 году Кайзер сделал попытку вовлечь Англию в Мексиканскую авантюру, надеясь столкнуть две величайшие мировые державы, С.Ш. и Англию, и завладеть морями. С Россией можно было подождать. Японская война низвела ее на степень второстепенной державы, и она и так была под ферулой могущественной немецкой партии. Немецкая фамилия была дворянским титулом, купленная в Берлине за 8000 рублей частица «фон» делала аристократом почти любого человека. Чтоб сделать карьеру, надо было жениться на немке или закончить образование в Германии. «Умлаут»[104] давал доступ ко двору — Рейн становился Рейном. Можно было быть сыном простого мужика, но германофилом — и доверие высших сфер открывало карьеру Перепробовав марки всех сроков, мы решили двинуться на соединение с дамами. Но так как большинство едва могли двигаться на своих двоих, решили встать на четвереньки, чтобы всем караваном явиться пред их ясные очи и сперва испросить себе прощения за долгую отлучку, а потом уже идти к ужину В барак вошел Шауман с телеграммой в руках. — Австрия объявила войну Сербии, — читал он голосом, прерывающимся от волнения, — Россия объявила войну Австрии, Германия — России… — Ура! — отвечал я. — Да здравствует Россия — смерть врагам! — Сумасшедший, — прохрипел Шауман и как ужаленный выскочил из барака. Негодяй Тумский — другого имени ему не придумаю — по совету другого опытного мерзавца, Харкевича, пытался, как он шутил, «заработать себе лампасики» и представил себя и его к Георгиевскому кресту, основываясь на колоссальных потерях батарей, которые выставил под обстрел и заставил стрелять напропалую. Но ни того, ни другого он не получил. Артиллерия, — говорил я, — это мать больного ребенка. Мы не несем столько потерь, но днем и ночью должны следить за биением пульса своей пехоты, чтоб всегда быть готовым прийти к ней на помощь.» . Немцы предупредили нас о переброске… Накануне, когда мы еще ничего не знали, они выставили на своих окопах огромные плакаты: «До свиданья — на Карпатах Что тут такое? Вы уходите на тыловую позицию? — спрашивает меня неожиданно выросший, как из-под земли, штабной. На нем чистенькая шинель и все с иголочки. «У меня приказ начальника отряда генерала Май-Маевского расстреливать всякого, кто сойдет с позиции». Австрийцы атаковали нас без поддержки артиллерии. Впоследствии я не раз слыхал от пленных, что их артиллерийские начальники — почти поголовно евреи — наблюдают издалека, откуда ничего не видно. В течение нескольких минут разговор вертелся около ужасов войны. «Когда же она кончится?» — повторяла все время Императрица. Я доложил ей, что вместе со мной вышли в поход все шестеро моих братьев, но пока что все мы живы. Лишь один имел несчастье попасть в плен под Сольдау. — Как с ним обращались в плену? — с живостью спросила Императрица. — Он писал, что сперва было плохо. Но, когда их перевели во Фрейбург, в Гессене обращение стало несравненно лучше. Видимо, там вас еще не забыли, Ваше Величество! Этим закончилась аудиенция. О многом думал я, возвращаясь в лазарет. Я не раз слыхал о подобных разговорах с Государыней. Быть может, мне следовало бы принять иной тон. Но я всегда говорил то, что у меня на сердце, и поэтому сперва говорил, а потом уже думал. В Большом Царскосельском госпитале при обходе раненых Государыня выразила свое глубокое соболезнование молоденькому офицеру одного из сибирских стрелковых полков, потерявшему ногу. — Не беда, Ваше Величество, — возразил тот, — приделаю деревяшку и пойду гнать немцев до Берлина! — Зачем так далеко? — отвечала Императрица. Другого она спросила, где и когда он был ранен и с кем ему пришлось иметь дело. — Против нас были гессенцы — отвечал раненый. — Чем же кончилось сражение? — спросила Государыня. — Гессенцы бежали. — Не может быть! — возразила Государыня. Краска бросилась ей в лицо. — Гессенцы никогда не бегали от врагов! К нам привезли солдата с отрезанными ушами, как живую улику варварского отношения со стороны немцев. — Как это случилось? — спросила Государыня, осмотрев раненого. — Так что был я контужен и лежал в бесчувствии. А когда подошли наши, отбили немцев и унесли меня с собой. — Но как же ты говоришь, что немцы тебя изувечили. Ведь ты же был в обмороке? — Так, Матушка Царица, как яны взялись за мои ухи, я тут же и очухался встретил на улице одного из бывших солдат, произведенного только что в подпоручики. А затем его простой рассказ дополнил командир полка полковник Лобачевский. Под Якобш-тадтом их бросили в атаку на непроходимое болото, защищенное немецкими пулеметами. Боевой частью, как всегда, командовал Гургенидзе… Он протестовал, Лобачевский горячился… Штаб настаивал. — Меня расстреляют за неисполнение приказания, ступайте, ступайте, — настаивал Лобачевский по телефону. — И вот говорил мне Лобачевский, — мне приносят телефонограмму: «Доношу, что я убит и службу Его Императорского Величества нести не могу. Штабс-капитан Гургенидзе». Я бросился на место. Пуля пробила ему голову, но он еще дышал. Мне показалось, что он еще глядит на меня с упреком. Телефонограмму он передал перед тем, как двинулся в атаку…. Дух армии основан на вере, что спасение заключается в победе, а победа зависит от беспрекословного исполнения распоряжений начальства. Пока начальство твердо и работоспособно, оно внушает полное доверие солдату своей стойкой моралью. Носители этой морали — это ничтожный процент лучших офицеров и старых солдат, которых каждый знает и кому каждый доверяет свою жизнь. А те, кто теряет голову, идут за ними, как бараны за вожаком Чтоб спасти Париж, было пожертвовано четырьмя отборными корпусами. Чтоб дать время англичанам мобилизовать силы для занятия пятидесяти километров по фронту, чтоб облегчить натиск на Верден, чтоб «выручить» Италию и Румынию — при полном бездействии «наших славных и доблестных союзников», как их называли «кадеты», отправлены были в пасть Молоху последние кадры бесценных солдат и офицеров, и лучшие полки обратились в аморфную массу, для которой уже не существовало ни долга, ни чести, ни знамени, ни веры. Артиллерия спасла свои кадры до конца войны, кавалерия, особенно казаки, сохранила их в значительной мере, но пехота к концу войны уже лишилась тех, кто составлял когда-то ее дух и сердце, и обратилась в толпу вооруженных, людей, ничем не связанных между собою. 3Что же, собственно, вы предлагаете? — обратился ко мне Шингарев, к которому я явился с рекомендацией от С.Ф.Ольденбурга, всегда отзывавшегося на все доброе. — Я предлагаю проект, который может спасти самое драгоценное, чем обладает сейчас наша оборона: остатки кадров, которыми еще держится армия. — Каким образом? — Организуя в глубоком тылу ряд запасных батальонов от каждого полка, где тяжело раненные и даже искалеченные офицеры и солдаты могли бы воскресить среди зеленой молодежи те традиции, которыми жила армия, которая уже вся полегла под ударами немецкой техники ради спасения западных союзников. Эта свежая армия, явившись в последний момент, решила бы судьбу России и, в случае преждевременного заключения мира, осталась бы залогом будущего спокойствия страны. — Но ведь на это понадобятся годы… Все идет к этому. На смену убитым и раненым мы выпускаем (он назвал какую-то астрономическую цифру) тысячи молодых студентов, образованных, культурных, вполне готовых пополнить недостатки армии и количественно, и качественно. Вы можете быть спокойны: армия будет восстановлена. А вот, кстати, объясните мне: что такое миномет? Армию могли возродить Суворов, Румянцев — можно ли было ожидать, что она вылетит из портфеля бывшего земского врача, как Минерва из головы Юпитера, в полном вооружении блестящих доспехов? Участь Трои была предрешена. Не спасли ее ни плач Кассандры, ни предостережения Лакоона. И когда не нашлось возражений на его мудрые слова, вышли змеи и задушили его и его детей. Чувство долга иногда может нас вынудить далеко перейти предел возможного. Но на этом нельзя строить расчеты. Покажитесь мне еще раз по возвращении из Евпатории. Пребывание наше в Крыму было сказкой. Дуван, подаривший эту санаторию Императрице, делал все возможное, чтоб развлечь и успокоить своих гостей. После спектаклей мы ездили к нему в имение, катались под парусом по лазурным волнам Черного моря, ночью всей царскосельской компанией ездили в bau Rivage («Бури-ваш» по местному произношению), где нас ждали традиционные чебуреки, забывая все на свете — и настоящее, и будущее. Теперь я ехал в 4-й Отдельный полевой тяжелый дивизион, стоявший в Могилеве-Подольском. Но там меня ждало все новое: офицеры, солдаты, даже незнакомые орудия Виккерса калибра 105 морского типа на импровизированных лафетах с огромными колесами, напоминавшими колесницы фараона ранним утром пошел взглянуть на батареи. Командиры находились на наблюдательном пункте. Они впервые попали на позицию, и молодые прапорщики, оставшиеся при орудиях, слабо отдавали себе отчет в том, что их ожидало. Батареи, особенно первая, ввиду колоссальной настильности траектории морских орудий, стояли открыто, и с момента открытия огня неминуемо должны были стать жертвой неприятельской артиллерии. Никто даже не потрудился отрыть окопы. Я тотчас же пояснил им все это и, еще не будучи вправе приказывать, посоветовал старшему прапорщику немедленно обеспечить людей окопами, и на случай жесткой бомбардировки отрыть вблизи глубокую узкую щель — убежище, что было немедленно исполнено. Затем прошел на наблюдательный пункт, где уже не было никого. Там сразу же попросили меня к телефону. — А, Иван Тимофеевич! — Откуда? Кто говорит со мною? — Это мы, «Фирма». — Какая фирма? — Фирма Кирей, Яковлев и я… Мы здесь нанимаемся для руководства целесообразным употреблением артиллерии. Это наша специальность. Предлагаем свои технические услуги… Теперь мы здесь на гастролях. — С кем же вы собираетесь сотрудничать? — Со всеми начальниками групп и командирами частей. — Кто же вас сюда направил? — Это долго объяснять. Мы с вами поговорим об этом на квартире. В управлении генерал Неводовский попытался объяснить мне, что эти господа разъезжают по фронту, сообщая артиллеристам новинки техники ведения артиллерийского боя, которые нахватали в иностранных журналах. Я был очень рад, что от них отделался Орудия Виккерса, могущие оказать услуги при демонтировании неприятельских батарей, не могли принести серьезной пользы против проволочных заграждений и по своей беззащитности сразу же открывались неприятельской артиллерии. Они могли пригодиться лишь местами, для специальных задач Обоих командиров я отпустил в Петербург, снабдив их письмами домой. Веселые и беспечные, они считали, что их служба начинается и кончается на наблюдательном пункте, а в остальное время вели безалаберную жизнь и совершенно не думали о своих батареях, где царил хаос В Минске я нашел своего старшего брата Сережу, который был назначен Эвертом в качестве начальника артиллерии фронта. Если нижний чин решается принести жалобу на своего начальника, это показывает уже не только безысходность положения, но и глубокое доверие к высшему начальству, так как я не знаю случая, чтоб подавший жалобу в конце концов не пострадал от этого еще более. Я немедленно явился на батарею, приказал командиру выстроить всех чинов на инспекторский опрос, обратился к солдатам с официальным вопросом, положенным по уставу, не имеют ли они за прошлое время законных жалоб и претензий. Впервые увидал я нечто подобное. На мой вопрос из рядов выступило двадцать человек. Я тотчас же удалился в отдельное помещение и снял с каждого его заявление. Они были чудовищны. Подполковник Сикорский с садизмом, далеко превосходящим обычное третирование и уставные строгости, терзал каждого из них, ставя их днем и ночью в сырую хату, по колено залитую водой, которая служила ему арестантской, и прибегал к всевозможным ухищрениям пытки, совершенно игнорировал устав о наказаниях. — Чем объясняете вы все эти противозаконные меры? — Но, господин полковник, вы не знаете этих людей. Никакие человеческие меры не дают с ними результата! — Хорошо! Я донесу обо всем по начальству! — Но, господин полковник, это погубит всю мою карьеру! Ради Бога, умоляю вас! Даю вам слово… — Пусть будет по-вашему! При малейшем повторении чего-либо подобного я отрешу вас от командования и отдам под суд. А этих двадцать человек я перевожу сейчас же к себе в управление, где они своей службой докажут мне правдивость своих слов. — Но этим вы подорвете дисциплину в моей батарее! — Наоборот. Именно теперь ваша батарея увидит воочию, что дисциплина существует для всех! В угоду Европе, мы сделали роковую ошибку и вместо стратегического отступления, сопровождаемого рядом тактических контрударов, безрасчетно погубили сотни тысяч людей, бросая их на верную гибель под огнем пулеметов и минометов на проволочных заграждениях. Прекратите стрельбу, мы не можем продвигаться далее, — передавали из головного батальона. Но мы сами видели с помощью двурогой трубы, укрытой в расщелине между двумя стволами гигантского дуба, что как только прекращали огонь, уже после демонтирования всех пулеметов, на бруствере появлялось несколько солдат под командой блестящего храбреца в серебряных галунах, в упор расстреливающих укрывшихся в подступах гвардейцев. — Дайте огня! — раздавался крик из головного батальона. Но упорные защитники, скрываясь на минуту, вновь появлялись после каждого разрыва. Наконец, я посоветовал Калиновскому бить шрапнелью на удар. Непрерывное гудение снарядов, падавших один за другим, не давало уже возможности защитникам высунуться, а между тем шрапнель, зарываясь, была не опасна своим. Видимо, это подействовало. Сопротивление рухнуло, и внезапно по змеившейся в тылу врага дороге мы увидели целую колонну бегущих, бросивших всю линию обороны Нет, нет, я с самого начала не мог привиться в обществе, — говорил он с легкой улыбкой, которая не сходила с его тонких губ. — Я споткнулся с первого шага. Многочисленное общество сидело за роскошным ужином, перед которым наш слух услаждала известная певица, воспроизводившая романсы Вяльцевой. Хозяйка во главе стола, закатывая глаза, повторяла слова романса: — И в душу вошел ей чужой, ему безотчетно она отдалась… Какие чудные слова: «И в душу вошел к ней!..» Я не выдержал: — Интересно знать, — шепнул я соседу, — через какую щелку пролез к ней в душу этот негодяй. Этого было довольно. Все разом ополчились на меня, я был изгнан общим взрывом негодования и более уже меня не приглашали Неожиданно оба молодые офицера 3-й батареи ворвались ко мне. — Господин полковник, капитан Безчастнов пропал без вести! — Как так? — Сегодня наши позиции переходили три раза из рук в руки. Все мы стояли на наблюдательном пункте, то поддерживая атаку, то задерживая противника. Безчастнов заметил, что наши рассыпались под натиском австрийцев, и, видя, что у них нет офицеров, бросился сам и увлек бежавших в атаку. Разгоряченный преследованием, уже в темноте он остался где-то во взятых им окопах. — А вы? Как же вы бросили своего командира, одного, не зная даже наверное, убили ли его? — Но ведь он сам. С ним невозможно было спорить, у него невыносимый характер… Вот вам свежеиспеченная мораль ускоренного выпуска. — Телефонисты! Немедленно передать всем соседним частям: «Сто рублей и георгиевский крест тому, кто доставит сюда живым или мертвым капитана Безчастного, павшего при взятии 3-й линии австрийских окопов несколько часов тому назад». Долго ждать не пришлось. Еще до полуночи меня вызвали по спешному делу. За дверями стоял пехотный солдатик в полном походном снаряжении и с винтовкой в руках. — Честь имею явиться за получением креста и ста рублей! Так что мы их доставили в перевязочный пункт! Дело было так. По следам атаковавших солдатик добрался до нейтральной зоны, где не оказалось никого, кроме убитых и раненых. Там, во второй линии, он нашел Безчастного, прислонившимся к раненому австрийцу. Пуля пронизала ему затылок, но он был еще жив. Солдатик взвалил его себе на плечи и доставил в перевязочный пункт. Он выжил после этой ужасной раны. В конце 16-го года, когда я заехал за женой в Петербург, он явился ко мне на квартиру в сопровождении своей молоденькой женки. Он совершенно поправился, но «потерял азбуку»… За свой подвиг он получил золотое оружие и, как я полагаю, уже не вернулся до конца войны Петербург уже обратился в огромный тыловой центр. По улицам бродили солдаты и люди в военной форме, трамваи были забиты. Все волновались, проклиная растущую дороговизну. Консервативное министерство (в том числе мой двоюродный брат М. А. Беляев в качестве военного министра), видимо, не могло справиться с положением. В Ставке лихорадочно приготовлялись к новому прорыву, не замечая, что вся страна готовилась к чему то совершенно иному. Безобразия Распутина, совершаемые на глазах у всех, доходили до Геркулесовых столпов и производили тяжелое впечатление даже на самых преданных монархистов… Скользя в южном направлении, мы участвовали в атаке под Киселином, где целая дивизия во главе со своим храбрым начальником повисла на проволоке, безнадежно атакуя под звуки музыки и с распущенными знаменами неприступные позиции противника Военное дело — вещь простая. Технические данные, касающиеся вооружения, подготовки позиций, сообщений и связи, всегда будут находиться под контролем натасканных специалистов, но бои, стратегические движения, сама душа войны требуют прежде всего здравого смысла и тех качеств, которые в течение тысячелетий являются отличительными чертами войны: личная храбрость, стойкость, самоотвержение, неутомимость, быстрота ориентировки и соображения. Военная операция может быть успешна, лишь когда она всецело находится в руках одаренного подобными качествами. И степень успеха ее находится в зависимости от времени, употребленного на ее подготовку. В данном случае в глаза бросается недостаточная обдуманность решения. Наполеоновское «tentez partout et puis osez» было переведено на «толпитесь тамо и сямо», и везде противник успевал подвести свои подвижные резервы, которые тотчас же восстанавливали положение. Суворовский принцип: «глазомер, быстрота, натиск» сводился к одному лишь натиску и бесполезному пролитию крови. Но были еще и грубые ошибки в технике деталей: в момент атаки гвардии артиллерия замолчала — по недостатку снарядов, в самую решительную минуту. Подступы, дававшие возможность сближения с противником, не были рассчитаны на носилки для раненых. В результате они были забиты телами, и для атаки не оставалось ничего другого, как идти в открытую, как это было в «квадратном лесу», или тратить два часа, чтоб пройти три версты, как это было под Корытницей. В конечном результате, в море крови потонули последние кадры, угас последний порыв. Из Петербурга стали доходить тревожные, зловещие слухи о голодных бунтах на улицах, потом о мятеже… Наконец, неожиданно пришел Манифест о созыве ответственного министерства, в котором, наряду с кадетскими лидерами, появился Керенский. Я заметил, как во время чтения манифеста солдаты переглянулись между собой при упоминании его имени. Они были, большей частью, призваны из петербургских рабочих и знали всю подноготную политики… Затем, как гром, грянул царский манифест об отречении, и я должен был прочесть его перед собравшимися батареями. Когда адъютант, поручик Ташков, закончил чтение, я обратился к солдатам с двумя словами: — Много лет назад я вступил в ряды Русской армии одновременно с восшествием на престол Государя Императора Николая Александровича. Под его знаменами все мы вышли на эту войну, которая — еще только усилие — и окончится разгромом нашего векового врага. Я надеялся, что сам Государь войдет с нами в Берлин. Этим мечтам не суждено сбыться… Нет более с нами нашего Царя, но осталась Россия. За нее все мы должны постоять до последнего. За нашу отчизну, за нашу победу — ура! Иное произошло затем во 2-й батарее. Собрав своих, подполковник Сикорский на коленях умолял простить ему все жестокости, к которым он вынужден был прибегать «по требованию начальства»… В отношении к прочим солдаты держали себя по-прежнему. Казалось, подчеркнутой исполнительностью они старались показать им свою преданность. Но было заметно, что они воспрянули духом. Им казалось, что война кончилась и что они получили все, о чем мечтали — «землю и волю». Офицеры дивизиона были глубоко потрясены случившимся. Они с горечью комментировали все события и верно учитывали будущее. Но вот посыпались, как из рога изобилия, другие известия… Вышел приказ № 1 На другое же утро ко мне явились оба молодых офицера 3-й батареи, Лер и Васюта, и представили ходатайство о производстве в прапорщики вольноопределяющегося Вайнштейна. Я давно замечал, что этот еврей играет какую-то роль в батарее и пользуется среди молодежи особым влиянием Милые мои, — отвечал я им, — вы сами не знаете, чего просите! Все это придет в свое время. Посыплются производства евреев в офицеры. Это будет самоубийством для армии. Но не нам первым открывать им ворота. За революцией последует реакция, и тогда каленым железом будут выжигать все, что мы наделаем. — Но ведь он — исключение! Готовый офицер, храбрый, георгиевский кавалер. Его так ценил покойный Ковалевский. Он даже не похож на еврея! — Пусть так, но за ним, как в отворенные ворота, посыпят другие. Моя рука никогда не подымется на то, что я считаю первым шагом к разложению армии. — На нашем участке противник занимал командную возвышенность, в середине и по краям увенчанную бетонными сооружениями, соединявшимися прекрасно оборудованными траншеями с вращающимся стальным куполом в центре для скорострельной пушки и другим — для пушки Гочкиса. Замкнутая горжа придавала редуту характер долго временного укрепления, господствовавшего над окопами первой и второй линии. Под бруствером море проволоки тремя ярусами охватывало бетонированный язык, снабженный пулеметами, игравший роль канонира 18-го июня, в 6 часов утра началась канонада по всему фронту. Все неприятельские линии задрожали под разрывами тяжелых снарядов и заволоклись облаками дыма. Легкая артиллерия сериями выстрелов срезала проволоку, пробивая в ней проходы, по четыре на роту. Было видно, как колья летели во все стороны… Только теперь вся неприятельская артиллерия обрушилась на наши передовые линии и на подступы плацдармов. Наконец, настал момент… Еще минута, другая — и вся линия неприятельских окопов оделась красными флагами — знак захвата неприятельской позиции… Ура, ура!.. Победа, желанная так долго, так страстно — победа наша! Даже, казалось, можно было бы простить им эти красные флаги, раз они — символ победы над вековечным врагом, скрытно, всеми средствами давившим Россию со времен Великого Петра, а теперь дерзкой рукою посягнувшим на ее честь, на ее будущее, на ее независимость… Ура, ура, ура Мы бы могли еще изображать из себя силу, — комментировал один из батарейных командиров в разговоре с временно командующим 1-го гвардейского корпуса, — но, стоя на месте. Двинувшись вперед, мы бы уже развалились. Это была правда… Полки «замитинговали». Победа превратилась в катастрофу… . Совершенно неожиданно я получил телеграмму: «Немедленно с получением сего арестовать и предать суду всех агитаторов, безразлично офицеров или солдат, призывающих части к неисполнению боевых приказаний, возбуждающих войска против наступления и войны — колебание со стороны начальников буду считать неисполнением служебного долга и буду отрешать от командования и предавать суду — 8 июля 1917 № 3718 Корнилов». Роковой судьбе было угодно, чтобы все распоряжения государственной важности приходили лишь тогда, когда теряли всякий смысл… Начиная с созыва ответственного министерства и отречения Монарха! — Что же я могу тебе сказать? — говорит мне в штабе капитан Люндеквист — когда-то мой милый, юный товарищ по дивизиону, а ныне, за бегством всех старших, начальник штаба 1-го Гвардейского корпуса. — Но ведь ты понимаешь, что неминуемо должно произойти. Это сигнал для поголовного самоубийства всех ответственных начальников. Это все равно, как скомандовать «Пли», находясь перед дулом собственной пушки! А потом — конец всякого подчинения. — Спасайся, кто может! Зайка! Боже мой, вернулся!.. — Алечка моя! Как ты? — Я — слава Богу. Только очень переволновалась за тебя. Ведь там, в Петербурге, все вверх дном! — Да, там совсем плохо. Но, слава Богу, мне удалось провести приказ о производстве… — Заинька мой — генеральчик! Она сообщила нам обо всех бедствиях, постигших наших близких в Петербурге. — Мария Николаевна уцелела и живет еще в своей старой квартире, — говорила она. — Тима открыл было столовую, нечто вроде ресторана, но потом его арестовали со всеми его посетителями и увезли в Кронштадт, откуда никто не возвращался. Ангелиночка скончалась в монастыре от менингита, Махочка с Лилей ухаживали за ней до последней минуты и Махочка написала обо всем — она скончалась, как святая, игуменья отпевала ее, как Божью подвижницу, как земного ангела… Потом пришло письмо от Лили, что Махочка скончалась от голодного тифа. Володя вернулся из плена, он с женой и детьми поселился где-то на Охте, самого его возили в Москву, хотели забрать в Красную армию, но ему удалось спастись, ссылаясь на близорукость. Теперь он служит на железной дороге. Кира замужем за дальним родственником, маленький Пуха продает газеты, а старший, Ася, где-то на юге с «кадетами … Город только что был занят немцами, но все уже быстро пришло в порядок, по улицам ходили трамваи, разъезжали извозчики. На красивом Пушкинском бульваре, обсаженном чудными деревьями, гуляла нарядная публика, театр и кинематограф ломились от посетителей. Утром на базаре можно было найти все, что угодно. Присутствия немцев не замечалось Накануне мы решились впустить в купе старенького подполковника, который умолял дать ему возможность хотя бы разок выспаться по-человечески после двухмесячного путешествия в сидячем положении. Теперь оказалось, что утром он исчез и забрал с собою все мое белье. Но беда никогда не приходит одна… В городе, на трамвае, мы едва протиснулись на заднюю площадку, на остановке все окружающие нас выскочили вон и рассыпались по улице. — Вас обокрали, — обратился ко мне кондуктор. Я сунул руку в карман — пусто. Пятнадцать тысяч сбережений, все драгоценности моей жены, спрятанные в мешочке, исчезли в мгновение ока О Красной Поляне нечего было и мечтать. Турецкого фронта уже не существует. В Тифлисе немцы. Все пути из Грузии на север в руках у красных, которые беспорядочными отрядами пробиваются на родину. Пока что Алечка останется у родных. Мне нет выбора: еду в отряд Деникина. Приятно было глядеть на здоровые загорелые лица, отлично пригнанное, хотя и потрепанное снаряжение, на втянутых коней. «Ничего напоказ, все для дела» — таков был общий девиз. Крошечная армия насчитывала всего З000 штыков и сабель при семи орудиях. В запасах состояло 60000 патронов и 60 снарядов. По словам участников, потери ранеными и убитыми в сражениях немедленно восполнялись наплывом свежих людей, ускользнувших от красных. Командиры производили вид серьезных, закаленных в боях. По их словам, боевые диспозиции исполнялись во что бы то ни стало. Пехота состояла главным образом из боевых офицеров, бывших ротными и взводными на Великой войне, и немногих старых солдат. Они шли в атаку редкими цепями, во весь рост, с трубкой в зубах, с полной верой в своих начальников. Память Корнилова и погибшего с ним полковника Нежинцева свято чтилась, про Маркова и других рассказывали чудеса. На походе генералы Алексеев и Деникин шли пешком, старики генералы ехали погонщиками в обозе. Тыла не существовало, так как весь отряд от авангарда до арьергарда простреливался артиллерийским огнем, и противник окружал его со всех сторон. В артиллерии, в марковской батарее, у полковника Машина я узнал, что у него было два юнкера Беляева — один, раненый, остался в Екатеринодаре, другой проделал весь поход наводчиком орудия. За ним послали… Через несколько минут передо мной появился первенец моего брата, его гордость и надежда, милый Ася, которого мне позволили увести к себе на один день. — Это был единственный отрадный день за весь поход, — говорил мне бедняжка, когда впоследствии мы свиделись в Екатеринодаре. Мы вымыли его, вычистили, положили на чистую кровать и накормили сытным ужином. До поздней ночи обменивались мы впечатлениями… От него я узнал многое. Чистые дети — им было всего по 17 лет — они гнушались грабежами, голодали, чтоб не украсть крестьянской курицы, и потом с огорчением увидали, как война развратила все святое. Я предлагал ему выхлопотать назначение его ко мне. Он отказался: ему казалось постыдным покинуть товарищей После одного из таких визитов черкес, получивший от меня шашку, явился вновь. — Тебе нужно хорошего конного вестового, — объявил он мне. — Ты хороший человек, я хочу тебе служить. Вчера встретил я нашего командира Султана Килидж-Гирея… «Слушай, Беслан! — говорит он мне. — Тебе не надоело служить в комендантском управлении, мучить людей? Ведь ты хорошего рода князей Ядыговых, последний в роде. Ты настоящий джигит. Пора тебе покончить с этим грязным ремеслом!» Ну что же? Ведь мой Гага тоже укокошил немало людей, три года пробыл в Херсонском университете, а был чудной души человек. Попробуем этого зверя! Беслан оказался сокровищем… На другой же день он явился ко мне. — Давай деньги! Хочу купить напилок. Я дал ему какую-то монету: «А на что тебе напилок?» — Мы коню подпилим зубы. Он, бедный, совсем не может кушать. Пожует, пожует, а зубы острые, режутся, как бритва, он и бросает. Так он подохнет с голоду, а конь чудный. Конь действительно был великолепный, но худой, как скелет. Через несколько дней его нельзя было узнать… Не конь, а огонь. Несколько дней спустя Беслан приходит опять. — Давай меняться. Твое седло новое, а мое старое, да хорошее. Садись на мое седло! Носишь черкеску, а ездишь на кавалерийском седле — это не фасон. Когда я сел на чудесное кабардинское седло Беслана, я сам почувствовал себя джигитом. Закинул карабин за плечи и сменил свою раззолоченную шашку на старый азиатский клинок, а свое богатое оружие подарил Беслану. Словом, сделал сделку: приобрел и коня, и верного товарища, и чудное седло, и прекрасную шашку. Разом стал другим человеком! Но когда мы пошли походом, вот когда я оценил все достоинства Беслана. Чуть только доберемся до бивака, а он уже вынимает из-за пазухи кубышку. — Достал «миеду», — говорит он, улыбаясь. — Нехорошо голодному, вот сейчас привезу хлеба и сыру. И пока пусть Мустафа приготовит чай. Мустафа был совершенно дикий курд с внушительным носом и колоссальными усами. Его страшная рожа казалась совершенно черною, Марков был коренным офицером лейб-гвардии 2-ой Артиллерийской бригады, товарищем моих братьев и Романовского, с которым он ушел в Академию Генерального штаба. Он был женат на княжне Марианне Путятиной, которую я встречал на балах с ее блестящей сестрицей «Софочкой»… Перед смертью он снял кольцо и просил передать его вместе с портсигаром жене. Значительно усиленная включением в нее отряда Дроздовского, крошечная армия продолжала наступление на Торговую. В этих боях главная роль принадлежала старым добровольцам, которые ценой жестоких потерь решали участь сражения. Это значительно сбавило спесь Дроздовскому, который вначале явился с большим апломбом. Ваше превосходительстве, — прибавил я, — мне хотелось бы просить вас о разрешении пары насущных вопросов. — Каких? — Для того, чтоб войска получали все по справедливости, мне необходимы люди для охраны имущества. Иначе марковцы получат только красный товар, корниловцы только сахар, дроздовцы только одни подметки. — Но у нас нет лишних людей! — Вот поэтому я ходатайствую о зачислении в охранную роту добровольцев из несовершеннолетних гимназистов, десятки которых стремятся стать под ружье А еще что? — С переходом за границу казачьих земель войскам разрешено для довольствия реквизировать провиант у крестьян бесплатно. Таким образом, близ дороги все будет разграблено, а по сторонам останется неиспользованным. — А вам очень жалко этих мужиков? В деревнях, когда мы шли с Корниловым, они стреляли в нас из окон. — Если не жалко населения, надо пожалеть армию: армия, которая грабит, разлагается. Ведь потребуется всего два мильона в месяц. — Но откуда же мы возьмем столько денег? — За три дня в местной типографии я напечатаю вам сколько хотите рублей с мечами вместо двуглавого орла и с гарантией из воинской добычи вместо государственного банка. Те, кто получит наши деньги, будут нашими друзьями, а кого мы разграбили, станут нашими врагами. — Нет! Россия и так завалена бумажками! Я откланялся. Несколько дней спустя Романовский снова послал за мною. — Сколько у вас человек в охранной роте? — Сто тридцать. — Распишите их по полкам. Отличный солдат, выдающийся начальник, Деникин обладал слишком узкими взглядами на все происходившее. Сын простого человека, ненавидя все, что пахло наследственной культурой, он не жалел крестьянина и не понимал солдата. Будучи прямым и честным человеком, и притом горячим патриотом, он готов был сразу воевать со всем миром и не хотел понять, что политика мести не должна руководить политическим расчетом. Меры, на которых я настаивал, были приняты, но уже тогда, когда было слишком поздно Контрибуция… Реквизиция, — вертелось у меня на языке. Нет, это не та политика, в которой нуждается Россия! Выйдя за ворота, я наткнулся на группу молодых офицеров, спешивших на станцию с винтовками в руках. Впереди шел сам Дроздовский в фуражке с белым околышем на затылке и с возбужденным видом заряжая винтовку на ходу… — Куда вы? — спросил я с недоумением одного из догонявших офицеров. — На станцию! — отвечал он на ходу. — Там собрали пленных красноармейцев, будем их расстреливать, втягивать молодежь В одном переходе от крупной станицы Знаменской я нагнал штаб дивизии. Он занимал прекрасный, роскошно меблированный дом. В штабе господствовал придворный этикет, который был бы к лицу любому немецкому владетельному принцу. До ее прибытия 1-я батарея была разбита по полкам, наступавшим на широком фронте. Ею командовал капитан Колзаков, о котором я слыхал еще в Петербурге. Блестящий конно-артиллерист, имевший большие связи, он погубил свою карьеру, так как застрелил цыгана, защищавшего от него свою дочь после ночной оргии. Во время войны в Кавказской гренадерской, он вернул себе офицерские эполеты, и теперь примкнул к отряду Дроздовского уже командиром сформированной им батареи. Материальная часть батареи была в плохом состоянии. Горная пушка Шнейдера-Данглиса была та самая, с которой я делал чудеса на Карпатах. Но сложная конструкция ее требовала неусыпного технического надзора. У меня всегда два орудия находились в резерве, они плавали в масле и керосине, их разбирали и чистили, не жалея трудов, под надзором отличного техника, и тщательно подготовленный персонал не оставлял желать лучшего. Здесь, в офицерских батареях, дело обстояло иначе. Материальная часть, уже потрепанная за войну, не внушала доверия, да и личный состав, состоявший большей частью из пеших артиллеристов, но под командой завзятого конника, презирая технику, усвоил самые крайние традиции конной артиллерии, про которую всегда говорили, что «только пушки мешают ей быть превосходным родом оружия». Вероятно, поэтому коренные конно-артиллеристы предпочли записаться в кавалерию. На войне, в случае неустойки, всегда приходилось держать ухо востро, так как пехота при отступлении редко вспоминает о своей артиллерии. По отношению к конной артиллерии этот вопрос стоял еще острее. Закаленный опытом в авангардных и арьергардных делах, я отлично понимал это, и не раз в критический момент выводил батареи из-под удара. В коннице я видел в этом свою главную обязанность. Все случаи гибели наших орудий случались в моем отсутствии
"Англичанами — говорил мой отец, — необходим спорт, так как в их сверхкультурной жизни необходимы искусственные физические упражнения. Мы в этом пока не нуждаемся. Точно также английской лошади необходимо рубить репицу, чтоб она не забрызгала грязью элегантные панталоны своему хозяину на прогулке. А резать хвост степной лошади — преступление, так как тогда она погибнет от слепней и комаров 
 Чтоб иметь лишний шанс над противником, Эрдели не атакует днем. Всю ночь казаки употребляют на марш, и лишь с зарей атакуют неприятеля. Но это не нравится войскам. Ночью, по покрытым лужами и выбоинами проселкам, лошади сматываются скорее, всадники теряют посадку, а под утро и кони, и люди ввязываются в бой усталые, тогда как противник встречает их со свежими силами и с удвоенной энергией. .Мне не раз приходилось угадывать девушку под мундиром вольноопределяющегося, как они ни старались замаскировать свой пол отчетливым отданием чести, курением, резкими звуками голоса, но по одному взгляду глаз, напоминавшему заискивающие взоры собаки, которая ласкается к своему хозяину, я сразу угадывал истину. Здесь еще ютились прославленные нашими лучшими поэтами геройские черкесские племена, возродившиеся из 60 тысяч уцелевших от поголовного исхода в Турцию пятьдесят лет назад и размножившиеся вновь до 200 тыс., благодаря мирному процветанию. В постоянном антагонизме со своими соседями, казаками, они остались вернейшими сынами нашей общей матери России; аристократы в душе, они ненавидели толпу и серую демократию. Недаром этот народ носит название, единственное во Вселенной: адыге (благородные).
 Не понимаю, как могло случиться, что великодушный царь нашей великодушной страны мог изгнать в Турцию полмиллиона абадзехов, шапсугов, бжедугов и убыхов. — Царь не виноват, — возразил мне старик. — Виноваты мы сами. Когда, вслед за окончанием войны, Государь созвал всех черкесских князей и старшин, я вместе с отцом стоял ближе всех к нему. Тут были переводчики, которые передавали каждое слово, так что все могли слышать. — Я не могу оставить вас в горах и на побережье, — говорил он. — Наши враги все время стараются высадиться и овладеть берегом. Тем, кто пожелает остаться здесь, я отведу обширные и богатые земли на плоскости… А кто не хочет, пусть уходит в Турцию. — Государь! — отвечали князья, — Мы от сердца благодарим тебя за твое великодушие. Но наш народ не поверит нам, он скажет, что мы их предали. Все они желают уйти в Турцию. Нас осталось всего 60 тысяч, но через пятьдесят лет вот нас уже 200 тысяч. А в Турции сколько было, столько и осталось… Царь не виноват, он хотел нам добра

 Ничто так не развращает, как война, особенно гражданская. Сами казаки возмущались этим. При мне находилось 12 казаков, которые служили мне конвоем. — Чем же мы лучше большевиков? — говорили они. — Везде грабежи, насилия… Не дают спуску ни иногородним, ни даже своим! На многое приходилось смотреть сквозь пальцы. Когда брались предметы первой необходимости, невозможно было протестовать. Тем более, что казаки брали в какой-то особенно мягкой форме, стараясь не делать лишнего зла. Но насилий я не мог терпеть. Четверо казаков, при участии вольноопределяющегося, присланного мне ординарцем от 1-й батареи, изнасиловали трех баб — у одной был грудной младенец. Они прибежали ко мне. У роженицы, вымогая деньги, изрезали грудь кинжалом, и она не могла более кормить ребенка. Я отправил негодяев в полк, к которому они принадлежали, но командир полка ответил мне, что бабы простили им все. Вольноопределяющегося я все-таки приказал выпороть и сказал ему, чтоб не попадался мне на глаза, иначе застрелю его, как собаку. — Им-то что? — резюмировала наша хозяйка. — А меня тут, за воротами, встретил казачий разъезд, так я семерым наслаждение дала…
 Каждое оружие годится для присущего ему употребления. Казаки не пошли бы за ним в лоб на батарею, как его эскадрон под Каушеном. После двух-трех подобных атак кавалерийский полк уже сходит со сцены, а казаки привыкли воевать без смены, долгие годы. Нельзя требовать одинаковой стойкости от казака, кавалериста и пехотинца. Осетинцы давали прекрасные пластунские батальоны, но другие горцы годятся лишь в конном строю. Черкесы, неудержимые в атаке, устойчивы еще менее других под артиллерийским огнем. Со всем этим приходится считаться 
 Утром на лестнице в помещении штаба я нагнал генерала Деникина и Врангеля. Главнокомандующий разносил какого-то хорунжего, ворвавшегося в лазарет и, несмотря на сопротивление врачей и сестер, перерезавшего там 60 человек красноармейцев. Судя по деревянному выражению его лица, я не сомневаюсь, что это не первый и не последний его подвиг в этом роде Экая досада! — говорил он, — Не успел захватить френча… Оставил его на стуле — а во френче восемь тысяч целковых! Чудак забыл кое-что поважнее: красные захватили его жену, работавшую в летучке Остановившись «на костях», я сразу же послал донесение Врангелю, а затем вызвал Панафидина и Беслана. — Скачите во всю прыть в Ставрополь, — сказал я «мичману», — уведомьте баронессу Врангель, что ее муж цел и невредим, а Беслан с первым поездом пусть едет в Екатеринодар к моей жене. До поезда зайдите в лучшую кофейню (вот вам деньги) и опровергайте там слухи о нашей гибели, которые, наверное, предупредят вас. Лично обо мне не упоминайте и в штаб не заходите, генерал сам пришлет донесение. А потом дайте отдохнуть вашей лошадке и потихоньку возвращайтесь к нам. Моим посланцам посчастливилось: на первой же улице они наткнулись на Ольгу Михайловну, которая бежала узнавать о судьбе мужа. — Ваш муж жив! — радостно закричал ей издали ««мичман»». — Все благополучно! Несмотря на сопротивление, она потащила обоих в штаб, где все было в панике… Я угадал: часа два назад примчались сюда радиотелеграфисты и не нашли ничего лучшего, как усесться в кафе (там их и застали мои посланцы) и раззвонить обычную в таких случаях информацию: «Все пропало, одни мы остались в живых…» 
Кроме изумительной быстроты соображения и невероятной выносливости, Врангель обнаружил еще один драгоценный талант: уменье понимать и использовать боевые качества своих непосредственных помощников. Особенно высоко он оценивал порыв и упорство доблестного Топоркова, ясное понимание Науменки, блестящие военные таланты Улагая, выказывавшиеся временами в полном блеске. Все они были достойными его помощниками, но… гением был лишь один он. — Вы считаете, что следует окружать себя лишь безукоризненно порядочными людьми, — продолжал Врангель. — Но среди негодяев есть талантливые люди, только надо уметь их использовать. — Честные люди не выдадут вас в беде, — возразил я, — а талантов у вас самого хватит на всех. Но негодяй, как змея, рано или поздно покажет вам свое жало. С этой минуты я почувствовал, что в качестве ближайшего сотрудника Врангеля моя песенка спета… — Ваше превосходительство, — сказал он мне несколько дней спустя, — я очень огорчен, что мне приходится взять начальником артиллерии армии генерала Макеева. Романовский предложил мне одного из двух: вас или Юзефовича. Я был вынужден согласиться на последнего. Макеев был товарищ по курсу Юзефовича. — Но я не могу отказаться от вас совсем, — прибавил он. — Пока что я надеюсь удержать вас на другой роли. У вас колоссальные организационные способности. Не согласитесь ли вы остаться у меня начальником снабжения. — Это совершенно не в моих вкусах, — отвечал я. — Но ради того, чтоб не разлучаться с вами — в вас я вижу единственного человека, способного спасти дело, — я соглашаюсь. — Я буду иметь ваше желание в виду при последующей конъюнктуре, — отвечал Врангель. 

Он был послан мною для связи с кавалерией и вернулся обезумевшим от того, что видел. При нем захватили пленных. К ним подъехал Бабиев. — Иногородние Кубанской области, шаг вперед! — скомандовал он. Вышло шестьдесят человек. — Так это вы — змея, отогретая на казачьей груди? — закричал он. — Покажите им, как рубят казаки! Несчастных заперли в сарай, и началась рубка… Андрович вернулся совсем больной. Я боялся, что он сойдет с ума. Возиться с ним более было мне невозможно 


 значение этого успеха было колоссально. Мы захватили главный индустриальный центр южного края: Харьковский Паровозостроительный завод был первым в России. Кроме того, Харьков являлся первым коренным русским городом, моральное значение его было колоссально. Отсюда можно было дать начало новой России. Население не встретило нас взрывом восторга, оно было слишком подавлено красным террором. Но интеллигентные классы были прекрасно сориентированы и горели чувством истинно русского патриотизма. Вчера в газетах прочитал, что на банкете в честь генерала Шкуро вы поднесли ему пять миллионов. Ну не пять, а пятнадцать. — Боже мой! Но ведь вы бросили их в помойную яму. — Как так?.. На нужды армии… — А вы думаете, что он думает о нуждах армии? Он пропьет их, а на остальные накупит себе домов. Я попал в точку. Шкуро приобрел в Харькове два дома. — Но ведь Харьков взял не Шкуро, а скромный, молчаливый Кутепов. Он честный человек и не присвоит себе чужого. Может быть, город пожертвует что-либо на нужды его корпуса? — А снабжение? — Какое снабжение? Орудия, посланные для ремонта три месяца назад, еще не вернулись, и на них нет надежды. Денег оно никому не посылает, само требует с нас долю из военной добычи. На фронте нет ни одного бронепоезда, орудия и пулеметы в полной негодности. Кадры пополнились в Харькове, но оружия нет. А если красные войдут в город, вы знаете, кто от этого выиграет. — Но как же вы держитесь? — Держусь обманом. Даю заказы на Паровозостроительный завод, я задолжал ему уже два миллиона. Работа кипит без передышки, выходят на позиции орудия, пулеметы, исправленное ручное оружие. На днях выпускаем два бронепоезда, несколько броневых машин. Но директор требует денег на восстановление кредита
 Когда я приехал в Таганрог, меня направили к инспектору стрелковой части, который тотчас же предупредил меня, что начальником дивизии назначен только что прибывший из плена генерал Болховитинов, командовавший ею в начале войны, а начальником штаба — разделивший его судьбу полковник и это решение генерала Деникина безапелляционно. Это открыло мне глаза на многое. Обидно было за Россию, обидно было за идею, которая могла бы спасти наше дело — а дело уже, казалось, показывало… признания. Но лично для меня и это было во благо. Кто был близок к делу, понимал, что сформировать свежую боевую единицу с традициями, идущими в разрез с установленным порядком, было делом рискованным. На худой конец, ее всячески старались бы пустить в ход там, где катастрофа была неизбежна. Начальником артиллерии фактически я не нес никакой ответственности и рисковал собой лишь в случае гибели общего дела. А мнение об этом я составил себе, едва появился в Таганроге. Город был забит невероятно разросшимися тыловыми учреждениями. Каждый был занят лишь собой и нисколько не беспокоился об общем успехе. Царивший на верхах оптимизм породил индифференцию. Но еще грознее было другое явление. Весь тыл был охвачен враждебным нам крестьянским движением. Карательные отряды, порка и грабежи без суда, расправы, возвращение озлобленных помещиков в свои гнезда — все это создавало тяжелую атмосферу надвигавшейся катастрофы. Я вернулся с тяжелым сердцем. Кутепова я уже не застал, штаб перешел в Белгород. Но в Харькове меня ожидал новый сюрприз. От снабжения… Полковник Попов уведомил меня, что все заказы следует производить лишь по нарядам и под контролем Главного командования. Все созданное рухнуло, как карточный домик. Я зашел в штаб дивизии. Два поросшие мхом старика копались в письмах, занимались подсчетом пожертвованных сумм. В полках царила полная растерянность. Приток пополнений прекратился. У офицеров опустились руки. По пути я встретил Родзянку. — Что такое случилось? — с недоумением спрашивал он. — Я собрал 250 рублей и понес их вам. В штабе дивизии мне сказали: «Генерала Беляева уже нет, вместо них генерал Болховитинов. А деньги принимаем». 
 НОВЫЙ СВЕТ В отеле нас дожидался Крамаренко. — У меня новая неприятность: меня уволили! — Почему? — Это очень богатая, аристократическая семья. Меня пригласили в качестве «мукамы» — лакея. Я должен был подавать во время обеда. У них интересная дочь. Сегодня меня вызывает хозяин и говорит: «Всякий раз, когда вы подаете дочери, она краснеет, и вы тоже. Вот ваш расчет». — А Изразцовы? — Они мне отказали. Говорят, раз я служил лакеем, они не могут держать меня у себя. С.К.Изразцов познакомил меня с бывшим русским консулом, который помог мне перевести приготовленную мной статью о русской революции. Он оказался неплохим человеком, стал приглашать нас с Алей к обеду. — По пятницам я угощаю заезжих артистов и артисток, потом мы играем в четыре руки, иногда они поют. Прочих русских я не хочу знать, пусть идут к Штейну. А я даже не русский, моя мать немка!.. Чудак даже расписывался «фон Пташник». Через несколько месяцев к нему приехал бывший офицер Конно-горного дивизиона штабс-капитан Пташников — и смех и грех! В школе Берлица я прошел курс с потрясающей быстротой. В сущности, я уже имел хорошее понятие о языке, но это упорядочило и дисциплинировало мои познания. Аля приходила за мной и познакомилась там с симпатичной дамой, сеньорой Роблес де Амар, и с ее дочуркой, девочкой лет 15, черноглазой, с огромными иссиня-черными «rulo» по обе стороны личика. — Ваш муж, наверное, хорошо знает языки, — говорила сеньора Але. — Моя дочка толчется здесь на месте с бесталанными ученицами. Может быть, он взялся бы преподавать ей на дому? Я согласился с удовольствием. Благодаря Эверлингу я знал немецкую грамматику назубок, достал Берлица, и мы с Дельфиной делали чудеса. Я поражался ее понятливости и памяти. Через два месяца я достал ей подходящие по содержанию книжки — «Die Waffen nieder», знаменитое произведение Берты Зутнер и др. Она рекомендовала мне подругу — сеньориту Киллиан, дочь немца и аргентинки, но эта милая барышня, застенчивая до невероятности, двигалась с трудом, боялась даже склеить фразу. Зная язык теоретически, я совершенно не имел разговорной практики: закончив курс, я рекомендовал Дельфине молоденького князя Ливена, который кончил всего четыре класса гимназии, но родился и воспитывался в немецкой аристократической семье. Через два месяца, уже в Парагвае, я получил от нее милое письмо, полное самой горячей признательности. Она писала, что получила из рук германского посла золотую медаль, как лучшая по немецкому языку. Позднее она получила такую же за английский язык него было небольшое заведение, где провалившиеся на экзаменах ученики спешно готовились к переэкзаменовкам. Он предложил мне французский язык. В нем я был слабее, чем в немецком, но начальные курсы не представляли затруднений, а 150 песо в месяц для меня были деньги. Наблюдая за моей работой, добрый старик пришел в восторг. — Я никогда не думал, — говорил он, — чтоб природный вояка мог с таким терпением и добротой справляться с разнузданной детворой. Он предложил мне немецкий, и на следующий месяц я уже стал получать 250. — В конце месяца я передам вам моего сына и дочь, и вы будете получать 400, - говорил он, потирая руки. Но у меня были другие перспективы. При первой возможности я разыскал Парагвайское посольство. Там меня приняли сухо. Сказали, что в стране революция и что надо ждать приезда военного агента. Мои попытки устроиться в других странах не сулили ничего хорошего. Но вот в газетах появилось сведение об окончании смуты в Парагвае и о приезде бывшего президента Гондры и военного агента Санчеса. Оба приняли меня с распростертыми объятиями. Гондра горячо приветствовал мое желание открыть русским возможность устроиться в его стране, а Санчес посулил мне un brilliante parvenir. Однако оба прибавили, что страна обнищала и что на крупное вознаграждение рассчитывать не приходится. Я стал готовиться к отъезду. В Аргентине на Парагвай смотрели пессимистически. — Куда вы? В Парагвай? Охотиться на обезьянок? — спрашивал Изразцов. — Посмотрите, что мне пишет оттуда бывший артиллерист, полковник Щекин: «Сейчас русских здесь никого нет. Были один или два инженера проездом, ничего не нашли и уехали. А те молодые, которые гостили у вас, тотчас же после революции откочевали в Бразилию… Я перебиваюсь как corredor (посредник по мелкой торговле)». Причиной всему было мое искреннее обращение ко всем русским за границей, в котором, предвидя ожидающий их кровавый кошмар, я указывал путь к спасению в Новом Свете, единственной стране, которая желала русской эмиграции и выразила это в конкретной форме, разрешив мне выписать на казенные места русских в Парагвай. Всю эту бурю я выносил со стоицизмом русского солдата, с самообладанием краснокожего у столба пыток и продолжал кормить, поить и устраивать тех самых людей, которые, едва став на ноги, спешили расплатиться со мною потоками грязи и струями самой ядовитой клеветы. Где бы я ни устроил своего, там уже мне не было доступа. Но так я поступал всегда, так поступаю и по сей день. Были причины, побуждавшие меня к молчанию. Я не мог разоблачать тех, кого только что сам вывел в люди, ручаясь за их высокие качества, а ручался я за всякого, кто приходил ко мне с именем России на устах. … Патриотизм. Это означало для меня, что я люблю свою родину, что я не должен мириться ни с чем, пока не увижу ее возрождения. Среди стаи орлов и я почувствовал себя орлом. Как никогда мне стало ясно, что и здесь я должен сделать все, чтобы сохранить искру живого пламени русского патриотизма до того момента, когда исполнится полнота времен и за тяжелым наказанием наше Отечество засияет вновь славой возрождения Страна, только что вышедшая из двухлетней распри, была обессилена. Общий уклад жизни напоминал Россию до 1900 года. Та же патриархальность, радушие к иностранцам, жизнь без претензий на европейские достижения, но полная своеобразных прелестей и вполне сочная; достаточно сказать, что все необходимое — мясо, хлеб, молоко — стоило 5 песо, при стоимости трамвайного билета — 7–8, газеты — 2 песо. На вымощенных камнем улицах стояло всего три такси, прочие обслуживали президента и военного министра, но город утопал в садах, базар был завален фруктами, маниокой и пататой, на всех улицах сияли улыбки, и на главной улице Пальмас безногие нищие играли в орел и решку. Я прибыл 8 марта, получил приглашение читать фортификацию в Военной школе и французские уроки в коллегии до проведения сметы; в общем, это давало около 1000 песо в месяц, после 100 аргентинских в Буэнос-Айресе. На 1-й лекции присутствовал военный министр и все офицеры. Генерал Скенони еще недавно вспоминал, что они были поражены владением мною языком и интересом, который охватил кадет с первого же моего появления и сопровождал мои лекции до конца 29 июня в 12 часов ночи меня вызвали к военному министру, который сообщил мне: «По Вашему желанию Правительство предлагает Вам выписать сюда специалистов согласно приложенным спискам на жалованье от содержания депутата до сенатора (2500–5000 в месяц). Вы должны гарантировать диплом и неучастие каждого в Красной Армии. Вы не консул и не посланник, мы не можем заключать контракты, но Правительство гарантирует своим словом, что все Ваши кандидаты будут пользоваться полными правами парагвайских подданных в смысле обеспечения. По Вашей мысли эти люди могут служить Вам базой для массовой эмиграции колонистов». С октября мне было назначено 5000 в месяц и по желанию Д.М.Гондры выдано единовременное пособие 20000 в компенсацию за девять месяцев, проведенных на ничтожной оплате. Я получил ряд поручений на экспедицию по исследованию Чако, где должен был подготовить все в предвидении столкновения с Боливией. На огромной пустой карте пространства в пол-Франции красовалась надпись (на южной части) «Мисисипес Евангеликас» (на деле было всего две миссионерские станции). На немецких картах весь север был покрыт словами «бенглих унерфоршт». Но в то время, как неудержимый порыв влек меня в очаровательные пустыни, к тем самым индейцам, которых я уже знал с детства, прочитав все о них, что мы достали, вплоть до библиотеки Императорского географического общества и Академии наук и которых я сумел воплотить в своей душе именно такими, какими я их нашел, моя жизнь двоилась под влиянием другой великой задачи: найти уголок, где бы все святое, что создавала вечная святая Русь могло сохраняться, как в Ковчеге во время потопа до лучших времен. В первой четверти настоящего столетия своим патриархальным укладом жизни Парагвай напоминал состояние России в начале этого столетия. Асунсион походил на небольшой губернский горой, вроде Владикавказа; Эмкарнасион и Консепсион напоминали захудалые уездные городишки вроде Луги и Гдова. 8 марта 1924 года, когда я прибыл сюда, в столице было всего пять автомобилей (машины президента и военного министра и три торговых). Ближайшая к пристани улица была вымощена. Самые крупные здания были: дворец, кабильдо и трибунал. Солдаты и полиция обычно носили ботинки в руках, а барышни близ моего дома надевали чулки и ботинки, чтобы появиться в центре обутыми. Трамваи и свет уже существовали, в центре города был огромный базар, заваленный пататой, маниокой и фруктами, а на улице Пальмас было несколько хороших магазинов. Но жизнь была удивительно дешева и спокойна. Парагвайское песо (18,75 аргентинского) соответствовало 5 русским царским копейкам, а за 5 сентаво можно было купить все: кило хлеба, мяса любого сорта, литр молока, кило овощей и фруктов. Хорошая квартир стоила 400–600 песо, трамвайный билет — 2 сентаво, почта и телеграф, даже с заграницей, — пустяки. Корову можно было купить за 800, коня — за 400. Прислуга нанималась за 500 в месяц Я знал Парагвай уже с детства, т. к. с семилетнего возраста увлекался индейцами, а 16-летним юношей мечтал о возрождении этой героической страны, задушенной завистниками, — точно так же, как зависть немцев, англичан и пр. давила Россию и не давала ей выбиться в политическом и культурном отношении вплоть до первой мировой войны. Страну, условия и население я знал прекрасно, с испанским языком был знаком и за 11 месяцев в Аргентине овладел им вполне. Так я бросил работу профессора, 400 аргентинских в месяц, и явился в Парагвай по приглашению президента Гондра и военного атташе полковника Санчес это вызвало реакцию со стороны врагов русского дела. Среди них был и некто Шлезингер, участвовавший в ограблении Московского купеческого банка на Фонарном переулке в первую русскую революцию, бежавший с миллионами золота через Финляндию и Германию в Парагвай и водворенный там, несмотря на протест французского консула Перро (бывшего русским представителем при империи). С помощью Шмагайлова он вызвал военного инженера Бобровского с целью положить конец патриотической эмиграции. В мое отсутствие дело было ведено ими, чтоб включить Бобровского в число 12 (несмотря на мой протест), и его приняли на золотой фонд (300000 или 12000), что произвело возмущение других, получавших тогда до 8000. За несколько месяцев до этого прибыл в Асунсион и Эрн, на коленях заклинавший меня вытащить его в Парагвай. Я выслал ему 50 долларов на дорогу, но он явился через 5 месяцев; все это время проживал в Монтевидео, и чтоб спасти его от нищеты (его кафедру заняли другие), я передал ему свою кафедру, несмотря на нежелание директора, и исхлопотал длительное пособие в 2500, как технику. За ним приехал Туманов. Оба клялись мне в верности, как главному своему начальнику в русском деле в Парагвае и единственному представителю перед зарубежной эмиграцией, что тотчас нарушили, открыто приняв сторону Бобровского и начав бойкотировать все, что я делал для вызова эмиграции в Парагвай Все поустроились, первые шаги сделали через меня, затем через моих врагов, предлагавших им дополнительные работы или места при условии принять участие в кампании против меня, или же поддерживая их «займами» на первые нужды. Эрн, кроме того, в качестве церковного старосты пользовался этим для создания полной моей изоляции, но через десять лет был изгнан оттуда без церемоний честным священником отцом Бирюковым и энергичным старостой, инженером Корсаковым. На его совести осталось двукратное закрытие храма, безобразное поведение бывшего настоятеля отца Михаила и долги и растраты церковной кассы в 15000 аргентинских (песо), предназначенных на постройку и высланных О.К.Изразцовым. Эмиграция интеллигентов не замирала, несмотря на все; но большая часть русских, утвердившись в языке и знании обычаев, перекочевывала в Буэнос-Айрес, где крепко окопалась, несмотря на затруднения, которые Аргентина делала им (покровительствовала лишь евреям) Я совершил 11 экспедиций в Чако, пролагая его сообщениями во всех стратегических направлениях. Работа шла, несмотря на перемену правительства и в министерствах и опасения вызвать конфликт с обеспокоенным противником по намеченному плану. В боливийских газетах за мою голову предлагали значительные суммы в 1000 английских фунтов, 500000 боливийских песо и т. д. Но мое отсутствие давало простор бессовестным эмигрантам, которые совершенно разложили русскую колонию и лишили ее патриотического смысла — спасения остатков русской культуры перед лицом приближающегося красного потопа За границей после смерти В.К.Н.К., Врангеля и Кутепова, бывшего в прямых отношениях со мной, образовались организации, с которыми Эрн вошел в непосредственную связь (вопреки принесенной мне торжественной присяге), чем воспользовался, чтобы выставлять мою работу как распыление и «подрыв» тех мощных организаций, которым суждено было с помощью Германии разгромить большевистскую Россию. В то же время общее положение содействовало унижению всего русского. Все они, проклиная коммунизм, оскорбляли или замалчивали все заслуги царской России вплоть до того, что спасение Парижа, «Чудо на Марне», официально приписывали «Апашам», а неудачу, как доказательство негодности русской армии. Миллер попался на удочку французской провокации благодаря желанию поддаться немцам, как в Париже, и поэ-тому убежал во Францию. Таким образом, дело русской эмиграции стало как бы выдыхаться. Здесь появлялись лишь отдельные лица, большинство, изучив язык, перебралось в Аргентину. В то же время назревал конфликт с соседями. Правительство всячески старалось избежать этого, но это делало опасным какие-либо шаги. Несколько пограничных стычек в 1928 году и позднее доводили напряжение до кризиса. Между тем боливийцы проникали все глубже в страну. В конце 1930 года я находился в наполовину организованном штабе, начальником которого был назначен подполковник Эстигаррибия. С помощью его блестящего сотрудника, майора Фернандеса, мне удалось зафиксировать полную картину вооружения противника, наших сил и сравнительное состояние военных коммуникаций. Соотношение сил, по мнению военного министра генерала Скенони, было 1:8, и, по его мнению, сопротивление было невозможно. Но, кроме этого, все преимущества были на нашей стороне: внутренние линии операции позволяли в 24 часа выбросить подкрепления на любую точку. Патриотизм солдата и его воинственный пыл были выше похвал. Младшие офицеры были отлично подготовлены рядом революций. Чако было превосходно исследовано. Мы имели полное господство на реках и линиях железных дорог. Касадо прошла на 190 км в глубину. Благодаря озабоченности внутренними делами, северные леса были покинуты без внимания, но я, по возможности, продолжал их исследовать, пользуясь всеми случаями (Карлоса Касадо и др.). В декабре 1930 меня вызвал генерал Скенони и подал мне письмо: «Элебук! Десять боливийцев на мулах прошли знак близ Питиантуты, которую ты поручил охранять. Если ты не явишься немедленно, Питиантута попадет в их руки. Саргенто Тувига, вождь Чемакоко. Со слов записал кап. Гасиа. Пуэрто Састре Питиантута была центром всех невидимых индейских коммуникаций в направлении на тыл противника, а также и наших. В пять дней оттуда можно было выйти на железную дорогу Касадо на 153 км, отрезав, таким образом, все наши гарнизоны, прикрывавшие селения вместе со штаг бом Кецаго, и выйти на берега Парагвая. Генерал Скенони понял опасность, и я был немедленно отправлен туда, а за мной отряд войск для ее занятия. Там произошло первое столкновение, ознаменовавшее начало военных действий. Туда я был вызван немедленно после первой стычки. Уже позднее, в штабе полковника Эстигаррибия, я получил телеграмму о том, что группа русских направляется в Чако: Щекин, Серебряков, Касьянов, Салазкин, Ширкин, Бутлеров, Ходолей, затем Корсаков, Малорож, Тарапченко, Дедов и Экштейн. Они были первыми. Я послал им поздравление. Вскоре они появились на фронте, а за ними Малютин, Тарапченко, Дедов. Щекин ничем себя не проявили. По его просьбе мне удалось поменять его назначение, потом он пожелал эвакуироваться и уехал в Бразилию, получив на дорогу 20000. Но остальные показали себя с места блестящими офицерами. Серебрякова я видел дважды под Бокероном, где его бесстрашие вызывало общий восторг. «Нечего кланяться пулям, — говорил он офицерам, — ведь это неприятельские». Одна пуля пробила ему фуражку, другая прошла между ног. Накануне взятия Бокерона была дана команда — приказание атаки. Он пал ближе всех, в 20 метрах от неприятеля. «Кэ линдо дия Gui lindo dio, — сказал он на рассвете, — пара морир! para morir». Если взятие Питиантуты означало 25 % от общего успеха, то Бокерон уже довел его до 50 %, и лишь ряд последующих ошибок затянул войну на три года Я пытался убедить Командующего дать мне полное распоряжение 4 орудия с 500 снарядами и телефоном, ручаясь разбить укрепление за два часа времени, как делал это в Великую войну. О том же неизменно старались и прочие русские офицеры. Но я встретил совершенно непонятное тупое сопротивление и единственно, чем мог быть полезен, случайно вырывая инициативу на короткий момент Меня интересовало нечто другое. Преследование мелких целей в грозный час катастрофы, постигшей наше Отечество, я считал преступлением. Неужели среди тысяч людей бывшей России не найдется хотя одного бескорыстного патриота? Мои материальные требования ограничивались куском хлеба и крышей. Жалкой амбиции руководить толпой беженцев в интервенции с помощью германцев (это было пирамидальной глупостью) или американцев (грубое невежество и незнание истории) у меня не было. Играть роль в беженской среде я предоставлял другим. Я мечтал об одном: в море продажного разврата и растления я надеялся найти горсть героев, способных сохранить и взрастить те качества, которыми создавалась и стояла Россия. Я верил, что эта закваска, когда совершится полнота времен, когда успокоится взбаламученное море революции, сохранит в себе здоровые жизненные начала для будущего. Если бы в массах переселенцев я смог найти хотя бы десяток единомышленников, эта идея сохранения Святой Руси была бы осуществлена здесь, в Парагвае. Здесь передо мной открывались все возможности будущего. Каждая моя просьба исполнялась. Каждое мое пожелание встречало радостный отзыв. Мой авторитет — бескорыстного, беззаветно храброго и самоотверженного слуги моей новой родины, пламенного защитника обездоленных соотечественников, рыцаря чести в защите слабых — стоял выше всякого другого… Если нельзя было спасти Россию, можно было спасти ее честь. Но, видимо, не настало время для этого. Видно, Создателю угодно допустить зло до предела… Не нашлось ни одной головы понять, ни одного сердца оценить того, что было так близко, так доступно. Того, для чего я отдал свою жизнь, свое личное «я». Ни одна рука не поднялась мне в помощь, ни один голос не отозвался на мой зов. И даже в минуту нечеловеческих страданий никто не решился крикнуть мне: «Слышу, сынку, слышу памятником самоотверженного дела здесь остались тысячи русских интеллигентов, частью устроившихся в Парагвае или рассыпавшихся по Аргентине, Уругваю и Бразилии, и двадцать тысяч крестьян, нашедших здесь спасение от польского ига, не считая тысяч других, застрявших в иных краях. Поля пшеницы, хлопчатника, мака, льна, изобилие домашней утвари и сотни русских домов и хуторов свидетельствуют, что их тяжелый труд не остался напрасным, и от этих людей я не слышал иного слова, кроме слов искреннего привета и благодарности. Эти простые русские слова заставляют меня забывать и до сих пор все пережитые лишения и труды Ясно предвидя будущее, я сделал все, чтоб открыть путь к спасению всем русским, не делая различий ни для семитов, ни для сынов Хама… И если спасены только тысячи и десятки тысяч, а не миллионы, кто вправе обвинить меня в неудаче?! И тогда пускай упрекнут меня те, кто сами, бескорыстно служа другим, сделали дело лучше меня и исполнили свой долг перед Матерью Россией за дедовскую кровь, текущую в их жилах, за материнские заботы, давшие им воспитание, за Царскую науку, сделавшую их полезными даже в чужих краях, за честь сражения под ее знаменами, за честь водить на смерть ее чудо-богатырей

Комментариев нет:

Отправить комментарий