воскресенье, 15 января 2017 г.

В.Маклаков мемуары Либеральная идеология

Маклаков, Василий Алексеевич(1869-1957) 


Из мемуаров:"Власть и общественность на закате старой России (воспоминания современника)" /Париж,1936г


Освободительное движение  справедливо восставало против гипертрофии  государственной власти в  России, требовало раскрепощения жизни. Но между тем  в  области аграрной программы,  вместо  того, чтобы идти этим путем  только направляя естественное развитие хозяйства, вместо того, чтобы использовать для  него   преуспеяния энергии и личные интересы, чтобы предоставить земле самой находить хозяев, поощрять труд и умелость, карать ленивых  и неудачливых, освобожденческая программа предоставила государственной власти разделить  отобранные ею земли между крестьянами. Она предлагала такую неслыханную гипертрофию государственной власти, которая с  идеалами либерализма несовместима. Именно с той точки зрения неоднократно и красноречиво критиковал  нашу аграрную программу Ф. Родичев. И опять любопытно, что освобожденческий идеал  был  развит  и осуществлен  большевистской властью, которая стала единственным  собственником  земли и стала управлять этой  национальной собственностью по своей системе планового хозяйства.

Свою программу освободительное движение, а позднее и- кадетская партия облекли в благовидную форму; они ссылались на право государства в  экстренных  случаях  отчуждать частное имущество на общую пользу с вознаграждением  по справедливой оценке. Если, конечно,  нельзя отрицать этого права, когда этого требует  общая польза, если в ряде случаев  этим  принципом  можно было разрешать даже старые аграрные споры, что признавал  и Столыпин в  своей речи во второй Государственной Думе, то оправдывать этим  массовое отобрание земель у одного сословия, чтобы отдать их  другому для удовлетворения е их  воли, при этом  к  ущербу интересов  страны, значил превращать  право в  злоупотребление им. Это была игр словами. Честнее было бы не ссылаться па этот  правовой институт, а просто исходить из  принципа о неограниченных  правах  государственной власти, которая будто бы все может  и все смеет, т. е. принципиально становиться на позицию нашего Самодержавия, а теперь большевизма. Потому-то аграрную программу я называю отсталой программой. Она могла сложиться лишь  в  привычной атмосфере государственного деспотизма, а не в  понятиях  правового режима. Ее  фактически стали осуществлять большевики, показав этим  на практике, к  чему привели нас теории
...когда речь заходила о вознаграждении за отобранную землю, это исчисление сразу менялось. М. Я. Герценпггейн  всегда заявил, что справедливая оценка будет  ниже рыночной цены. Эту мысль воспроизвел  позднее кадетский аграрный акт. Если государственная власть всемогуща, она может, конечно, предполагать  и подобный порядок, точно так, как может  отобрать землю и без  вознаграждения. Собственно чего государство сделать не может  это превратить  в  справедливость то, что по существу несправедливо. Тот, кто с  помощью государства приобретал  землю по рыночной цене и у кого потом  ее отберут  по так  называемой «справедливой», не может  считать этого справедливым. Когда сейчас  большевики отнимают  хлеб  у крестьян  и платят  им  по такой справедливой оценке, которая ниже рыночной, то это всех  возмущает; но они опять  таки осуществляют  сейчас только то, что мы сами в  свое время затеяли.
Защитники освобожденской аграрной программы с  торжеством  указывают, что эта мера после войны была принята в  нескольких  европейских  государствах. Здесь путаница слов  и понятий. Государство может  принимать, общие меры; может рационализовать всю земельную площадь; может  установить для всех  ее максимум, предоставляя землевладельцу избыток  земли ликвидировать, хотя бы в  условиях  спешности. Применение этих  мер  после войны основ  социального строя не колебало. Но в  России Освободительное Движение его поставило как  отобрание земли у класса помещиков  в  пользу крестьянства. Никакой правовой основы для этого не было; было лишь желание самих  крестьян. Но того, чего действительно хотели крестьяне, не могло бы сделать ни одно государство; это могла сделать одна революция.

Крестьяне думали не о  максимуме на земельную площадь; не о запрещении на нее личной собственности, как  это воображали социал-революционеры; не об  обязательных  способах  ее эксплуатации; они находили, что земля их  бывших  помещиков  должна им  перейти потому, что когда-то помещики ими самими владели. Это казалось для них  нормальным  окончанием  старых  крепостных  отношений. В  этой идее, продукте незабытого крепостничества, отрыжке старой сословной России, родившейся в  темных  слоях  сельского общества, их стали поддерживать либеральные партии, которые вели борьбу за начала свободы, права и равенства. Для оправдания этой реформы нельзя было ссылаться ни на одно из этих  начал, а только на волю народа. Как  при неограниченном  Самодержавии преклонялись перед  Высочайшей волей, так  волю народа, требовавшего отобрание земли для них, превращали теперь в правовое основание
А аппетиты крестьян  все росли по мере того, как  увеличивались надежды, что их  мечты будут  исполнены. Несбыточное становилось возможным, а это окрыляло воображение. Стоит  посмотреть в  22 Освобождения протоколы Крестьянского Съезда, состоявшегося в   июле 1905 года, чтобы понять; как  переломилось в  крестьянских  головах  учение о принудительном  отчуждении по «справедливой оценке», верховенстве «воли народа». «Земля Божий дар, говорил представитель Харьковской губернии, захваченный помещиками, которые вследствие этого пользовались нашим  трудом». «Частную собственность необходимо отменить, добавлял  представитель Черниговской губернии; если вместо чиновников  будут  править помещики, то станет  еще хуже. Еще больше будет  грабеж, если богатым  будет принадлежать власть. Пример  несчастная Англия: А вот  по вопросу о выкупе. Представитель Владимирской губернии заявляет: «землю надо взять и отдать крестьянам, за что выкуп? Мой прадед  был  крепостным  знаменитого Пестеля, а он  отпустил  на волю своих  крепостных  без  всякого выкупа», скорее с  помещиков  нужно взять выкуп  за то время, когда они владели землей».
И он заявляет: «никакого выкупа за землю не нужно, будет  с  того, что Александр  II взял  большие деньги».
Свою Немезиду либералы получили, как  н во всем, уже после объявления конституции, когда надо было Ахеронт  успокаивать. То, что для большинства освобожденцев  было только военной тактикой, для Ахеронта было сознанием  права. Крестьяне не были удовлетворены завоеванной конституцией; к  ней они остались совсем  равнодушны. Но зато переходное время давало аграрным  демагогам  надежду «явочным  порядком» добиться исполнения главного своего пожелания. Задачей либерализма должно было быть  уничтожение тех  причин, которые крестьянский вопрос  породили и исказили. Но наследникам  Освободительного Движения было трудно отказаться от  того, что ими было объявлено. Свою программу с  «принудительным  отчуждением» они продолжали отстаивать уже при конституции в  Думе, из  тех  же тактических  соображений, что и раньше, только на этот раз,  желая создать благодарную платформу против  роспуска Думы. Так  крестьянский вопрос  остался орудием  партийной борьбы. Заслугу его разрешения или, по крайней мере, правильной его постановки либеральная общественность этим  сама отдала в  руки Столыпина. Этого мало. И с  его проектом  она по инерции продолжала принципиально бороться. Такое отношение к  крестьянскому вопросу было самой тяжелой. тактической жертвой, которую принес  русский либерализм. Эта жертва его не спасла. Принятую им  к  исполнению крестьянскую «волю» и судьбу этой воли с  ее результатами, либерализму пришлось увидать уже после февраля 917 г

Если Освободительное Движение в  войне против  Самодержавия искало всюду союзников, если его тактикой было раздувать всякое недовольство, как  бы оно не могло стать опасно для государства, то можем  ли мы удивляться, что для этой же цели и по этим  мотивам  оно привлекло  к  общему делу и недовольствие «национальных  меньшинств»? Ведь постановка национальной проблемы в  старой России была одно из  самых  ее слабых  сторон.
национальная проблем и в  России была очень сложна, не могла быть решена, но одному общему принципу, требовала такта и осторожности. Но одно несомненно. Национальная проблема в  ней имелась и Россия уже никак  не могла считать себя государством  унитарного типа.

А между тем  по какой-то непонятной аберрации мысли официальная политика находила нужным  отрицать  эту проблему. Она давала двусмысленные и опасные лозунги вродеСамодержавие, Православие и Народность; или еще хуже Россия для русских. Ибо если этот  знаменитый лозунг  эпохи Александра III был  направлен  против  «заграницы», и под  «русским» понимая  всех  граждан  Российской Империи то он  был  трюизмом; если же он  давал  преимущество «русской» и даже просто «великорусской» народности, как  не в  меру усердные патриоты стали его понимать, то он  был  преступен, ибо подрывал  единство России.
В  значительной степени эта неразумная политика была связана с  Самодержавием. Не потому, чтобы Самодержавие было «националистическим» по природе своей. Скорее напротив. Гордостью и raison detre Самодержавия было именно то, что Самодержец  стоял  выше всех  одинаково и все части населения одинаково его сердцу были «любезны». Ведь сама наша династия давно не была русской по крови, не была и по направлению; Александр  I русским  предпочитал  «поляков» и «финляндцев», а Николай I немцев  остзейских  провинций. Но Самодержавие не хотело считаться с  правами «человека» и «общества» и потому не было склонно делать исключения для той совокупности специальных  общественных  притязаний, которые связаны с  национальностью. Гнет  центральной власти давил  на всех  одинаково и не давал  преимущества русским; он  угнетал  «национальности не потому, что они были иноплеменны, а потому, что они были «общество», которое должно было иметь один  только долг  «повиноваться». Чистое «Самодержавие» о «правах» национальностей просто не думало; и недаром  роковая для России агрессивная «националистическая» политика обнаружилась все острее уже при Государственной Думе. Старый самодержавный режим  мог  довольно искренно считать Россию «унитарным» государством; ибо вся Россия одинаково была против  воли Самодержца бесправна.
Она считала их  естественными союзниками в этой общей борьбе и не спрашивала себя, в  какой мере оппозиция национальных  меньпшнств  против  Самодержавия не является оппозицией и против  самой России? Подобные опасения считались в  то время «маневром» реакции. И потому неудивительно, что когда «Освободительное Движение» -сформировалось перед  решительным  штурмом, то на состоявшейся в  ноябре 904 г. конференции оппозиционных  и революционных  организаций Российского государства были приглашены и представители национальных  меньшинств, их  крайних  партий: поляков, литовцев, евреев, украинцев, латышей, грузин, армян, белорусов  и финляндцев.

На этой конференции русскому либерализму пришлось  определить свою программу по национальному вопросу, эта программа потом  красной нитью проходит до крушения России в  1917 году. В  ней многое любопытно.

В  сущности, любопытно и то, что эта конференция, гд в  качестве приглашенных  участвовал Союз Освобождения, претендовавший быть широким национальным  движением, подчинивший все воле Всероссийского Учредительного Собрания избранного по 4-хвостке, что эта конференция была созвана «финляндской оппозицией» и что «национальное российское движение» было поставлено на одну доску с  инородческим. Здесь была какая-то предварительная сдача нашей национальной позиции. Инициаторы этой конференции, финляндцы, одни от этой конференции получили нечто реальное и конкретное, т. е. отмену всех  мер последнего времени, нарушавших  Финляндскую  конституцию. Для всех остальных национальностей не дошли дальше принципов, но за то очень двусмысленных  и опасных.

Конференция осудила «разжигание национальной вражды» и «русификаторские стремления» нашей власти. Она в  этом  была, конечно, права, если под  «русификаторством» разуметь только стремления денационализировать «инородцев», т. е. насильственно запрещать проявления их  культур  (в  чем  официальная Россия была несомненно, повинна), а не защиту государством  русских  меньшинств  против  их  денационализации инородческим  большинством (чему тоже были примеры).
Но на этом  конференция не остановилась. Она при участии «Союза Освобождения» признала за каждой народностью право на «национальное самоопределение». Так  здесь впервые была принята знаменитая формула, которой в  России пришлось сыграть такую роль после 1917 г., а в  Европе в  эпоху Версальского мира.

Эта формула одна из  тех  общих  мест, вроде «неприкосновенности личности», которые не могут  быть принимаемы без  оговорок; «неприкосновенность» личности не означает  ея права быть выше закона или суда, тем  более права делать все, что захочет, не стесняясь с  правами других. Это все понимают. Но что значило «право на, самоопределение народностей»? В  чем  граница этого права? Какое его отношение к  суверенитету всего государства? Признается ли оно, если народность пожелает отделиться от  государства и захватить его территорию? Как быть с  меньшинством  самой народности, которое государству останется верно?
Такой лозунг  в  том виде, в  котором  он  был  принят, был  нацравлен  очевидно вовсе не против  Самодержавия; оп  мог  быть обращен  против  всякой формы правления, против  всего государства, против  единства России, т. е. мог  быть лозунгом   и узкого шовинистического сепаратизма. И, однако, он  был Освободительным Движением  принят.

В  оправдание можно сказать только одно. Освободительное Движение наивно, но искренне не предполагало, что отдельные народности России пожелают  от  нее  отделиться.
Вопрос, что в  случае такого желания пришлось бы делать и России, считался просто абсурдным. Впрочем, так  легко смотрели на двусмысленную формулу самоопределения не только русские либералы. Во время Версальского конгресса, когда этой формулой пользовались против  России, я и спросил  Клемансо, что бы он  сказал, если бы во имя права на самоопределение баски потребовали себе независимости? Он  усмехнулся: «я этого не боюсь, не потребуют». Такой фразой удовлетворялся и наш либерализм, забывая разницу между Францией и разноплеменной Россией. Он  был  уверен, что национальные меньшинства проводят  разницу между русским  обществом  и правительством
Такие иллюзии могли быть простительными, в  это время среди национальных  меньшинств  я не помню открытых врагов старой России. Помню врагов  Самодержавия, а не русского общества. Не думаю, что это было только скрыванием  мысли. Единство России имело под  собой достаточно реальные экономические, культурные и политические основания. Настоящего сепаратизма не было тогда ни в  Польше, поскольку та боялась Германии, ни в Финляндии, которая была в слишком  привилегированном  положении, чтобы претендовать на независимость, не говоря уже о сепаратизме Армении и Грузии, Прибалтики и тем  более Малороссии.
Но эти претензии отдельных  меньшинств  не были бы для России опасны, если бы они не находили той поддержки в Европейском  общественном  мнении, которая обнаруживалась в  роковые для нас  годы, иногда это сочувствие было корыстное и тогда возражать  против  него было нечего.
Европа плохо знала Россию. Представления о ней, о ее политике шли из  двух  противоположных  источников. Одни  из «официальной» России. Они везде односторонни, а у нас  более чем  где бы то ни было; официальная Россия свободы мнений, не допускала и ее представители не только были пристрастны «по должности», но пребывали и сами в  неведении того, что в  ней происходит. Представительства европейцев в России редко выходили из-под официальных  влияний и у них  было мало источников  осведомления. Другим  источником была русская революционная «эмиграция»; он  был  не более правдив  и не менее односторонен. Подобно всем  эмиграциям  она верила, что государственный строй России держится только насилием, что народ  бесконечно выше режима, который ему силой навязан, что в  тюрьмах  и ссылках  пребывают  лучшие элементы России. Если официальная версия уверяла, что, кроме крамольников, все в  России довольны, то эмиграция в  80 годах  утверждала, что старая Россия накануне взрыва и краха. Мысль, что как  бы правительство ни было плохо, страна его заслужила, отвергалась так же решительно, как  и предположение, будто негодная власть могла быть нужной России, что она все же лучше анархии.
Оба представления о России находили сторонников  среди лиц  соответствующего образа мыслей. Они согласовались  с  интересами тех, кто их  разделял. Официальная Россия находила в  Ёвропе друзей, которым  дружба с ней была политически выгодна и которые видели в  ней осуществление своих  идеалов. Тоже и с  лагерем  «эмиграции». Ее рассказы о России подтверждали идеологию  европейских  революционеров  и могли служить им  оружием  в  их  внутренней партийной политике.

Потому, несмотря на моду, которая была на Россию, на восхищение ей наукой, искусством, вкладом  в  культуру, о политическом  строе России, о том, что ей было нужно, Европа имела противоположные, упрощенные и потому неверные представления. Наконец  многое для нее было слишком  чуждо и она самоуверенно все объясняла по-своему. Достаточно посмотреть, что сейчас  Европа говорит  о России, чтобы не удивляться прежним  «развесистым  клюквам».
...убеждение, что единственный враг  России есть ее правительство; всякое слово в  пользу его казалось преступлением  перед  родной страной. Освободительное Движение не прошло школы, которую теперь прошла эмиграция, и могло верить в  искренность заступничества со стороны наших «друзей». Оно не оскорблялось несправедливыми нападками на русскую власть, не понимало, что под  ними скрывается презрение к  стране, которая эту власть переносит. Оно их  объясняло горячим  сочувствием  нам.
Освободительное Движение осталось на позиции безусловного противоположения власти и общества, на утверждении, что страна за свою власть, как  за врага так же неответственна, как  сейчас  русские беженцы не ответственны за большевиков. Этому издавна учили революционные эмиграции.
Результатом  было фантастическое непонимание Европой того, что происходило в  России. Либеральные политики Франции чуждое им  Самодержавие презирали, веря всему, что против  него говорится. Но отказываться от  него, как  от  союзника, они не желали. Они совмещали официальную дружбу с  скрытым  неуважением, как  это теперь обнаруживает  французская мемуарная литература. Это отношение подобно тому, которое создалось сейчас  с большевиками.
Чем, как  не непониманием  можно объяснить радость союзников, когда они узнали про крушение монархии в феврале 917 г.? Как  нн осуждать старый режим, его падение во время войны было гибельно для ее успеха. Но Европа и Франция были о нем  гораздо худшего мнения, чем  были мы сами, и легкомысленно радовались, что «царизма» более нет. Большевистская власть и ее зверства нашли позднее, если не прямую защиту, то попустительство, именно в  левых  «свободолюбивых» рядах; этот лагерь был  убежден, что советская власть не может  быть хуже царизма.

Политика определяется интересами; со страной считаются в лице тех, кто ей управляет, а не тех, кто из  нее убежал.

Японцы казались нашим  союзником  против  Самодержавия и на их  нападение либеральное общество ответило почти сплошным  «пораженчеством ».
Позднейшие события либерализм  от  пораженчества нзлечилн. В  эпоху Великой Войны либеральная оппозиция не подумала использовать внешние  затруднения для борьбы с  «ненавистною» властью. И сейчас  в  эмиграции внешние унижения советской России воспринимаются большинством  как  несчастие и только исключения желают  победы над  ней Японии, Польши или Германии. Даже предположение, что в  самой России может  быть ее разгрома желают, как  единственного выхода из-под  советского гнета, не превращает  перспективы русского поражения в  радость от  удара по власти советов. Пораженческие настроения стали настолько чужды либерализму, что он  не только негодует, когда их  виднт  в  других, но стал  отрицать их  и в  своем  прошлом.
Французская эмиграция при Наполеоне довела свое пораженчество до участи в войне против  своего же отечества. На это способны не все. Но зато пассивное пораженчество, т.-е. простая радость неѵдачам  своей же страны распространена больше. Она иногда бывает  трагична. В 1904 году по Москве ходила фраза, будто бы сказанная, П. Чичериным  незадолго до смерти: «Ужас в  том,  что мы не смеем желать победы России». Не знаю, была ли эта фраза действительно сказана; но Чичерин  в  своих  воспоминаниях  говорить то же о Крымской войне. Это и есть пораженчество. В  основе его лежит  предпосылка, что внешние неудачи России принесут  ей меньше вреда, чем продолжение режима, который в  ней существует.
Пусть демонстративная радость от  японских  побед  публично не выражалась; хотя были слухи и об  этом, например,  о телеграмме студентов  Микадо и что характерно либеральное общественное мнение за эту фантастическую телеграмму не негодовало, как  за измену России. Но зато либеральное общество определенно враждебно относилось к  патриотическим  выступлениям  этого времени и находило, что нужно от них,  прежде всего «отмежеваться». К  военным  поражениям  оно относилось так, как  будто их  терпело только правительство.
репшлся высказать мнение, что патриотическое воодушевление страны, вызванное войной с  внешним  врагом  совместимо и с  либерализмом  и даже с  борьбой против  Самодержавия. Не бойтесь быть патриотами, говорил  Струве; не смущайтесь тем, что интересы, России отстаиваются, ненавистной для всех  нас  властью; не расходитесь с  народом  в  его патриотическом  воодушевлении; не предавайте армии, русских  солдат, которые вызваны силой вещей проливать кровь и гибнуть. И Струве рекомендует  в  качестве лозунгов  военного времени кричать: «да здравствует  Россия! Да здравствует  армия! Да здравствует  Свободная Россия»!

Это письмо, конечно, показывает, что сам  Струве пораженцем  не был; но потому он  и был  исключением. Характерен  отклик, который вызвало это его выступление. Его выразителем  был  как  раз  П. Н. Милюков. В письме к  Редактору (7 марта 904 г.), он  высказал  недоумение перед  советами Струве. В  Освобождении был оглашен  характерный случай. На московском  земском собрании при чтении «патриотического адреса» находившийся в  публике студент  остался сидеть. Профессор  Московского Университета Зограф  усмотрел   враждебную демонстрацию и набросился на него с  упреками, крича: «вы русский или не русский»! Этот  банальный пример  шовинистической нетерпимости дал  повод  П. Н. Милюкову развить свою аргументацию. «Пока Зографы, т.-е. патриоты в  кавычках, объясняет  он, кричат: «да здравствует  Россия и да здравствует  армия, мы кричать этого не можем. Мы решительно не хотим, чтобы здравствовала та Россия, в  которой Зографы «тащат  и не пущают ». Мы ничего не имеем  против  армии [5]) но пока она будет  «кулацким  символом  русского нахальства и безответственной жертвой Зографов  русской внешней политики, мы не станем  кричать, «да здравствует  русская армия». И как  вывод  С. С., т.-е. П. Н. Милюков  советует  и во время войны повторять испытанный лозунг  «долой самодержавие».
надо признать, что формальная логика была на стороне П. Н. Милюкова, не Струве. Сам  Струве не решился договорить  свою мысль до конца и во имя войны с  японцами рекомендовать прекращение войны с  Самодержавием. Он  писал  в  том  же номере, что «'Плеве для России опасней, чем  японцы».
Судьба правительства и судьба страны не всегда тесно связаны; это может  бы и  правильно. Но это может  быть только при непременном  условии, что в  военных  несчастьях  обнаруживалась бы негодность только правительства, а не самой страны, не народа, не культурного общества. Крымская война, которая считается образцом  счастливой для побежденных  войны, показала негодность старой административной машины России, но зато обнаружила н тот высокий народный дух, о котором  свидетельствовали Севастопольские рассказы Толстого. Народ, который равнодушно и даже радостно принимал бы поражения от внешнего врага, не хотел  бы из  политических  соображений против  него защищаться, был  бы деспотизма достоин; деспотизм  был  бы нужен и полезен  ему, чтобы его от  самого себя охранить.
Если поражение, полученное от Японии, привело к  благу России, то потому, что пораженцем  был  не народ, а только большинство интеллигентского русского общества. За то оно в  своем  пораженчестве зашло очень далеко. У меня в  памяти застряло воспоминание. Я был  у М. Горького в  день  начала войны с  Японией. Я сообщил  ему весть о ночном  нападении на наши суда. Он  пришел  в  буйный восторг: война! Он  радоваться этой войне, не потому, что ожидал  нашей победы; напротив, он  не сомневался, что это начало Революции, полной анархии в  государстве. «Вы увидите, говорил  он: «будут взрывать фабрики, железные дороги, жечь леса и помещиков и т. д.» Так  смотрел  на предстоящий нам  воѳнный разгром  один  из  тогдашних  властителей дум  нашей радикальной общественности. За то настоящий народ  смотрел  совершенно иначе. Он  войны не понимал  и, конечно, ее не хотел; но и нашим  неудачам  не радовался; он  не видел  в  них  поражения только правительства. Он  с нетерпением  ждал  наших  побед  и наши политические вожди опасались, что победы могут  его развратить, примирить с  нашей властью. Я помню свои встречи с  крестьянами н откровенные разговоры с  ними; они не понимали, зачем  мы воюем  за «арендованную землю»; но за то хорошо чувствовали, что «наших  бьют», оскорблялись н огорчались нашим  неудачам; злорадствующих  слов  при них  никто произнести не решился бы. Они не оправдали предсказания Горького; не начали жечь  фабрик  и взрывать железные дороги.
Так  «Освободительное Движение» закончило деформацию русского либерализма. Бисмарк  говаривал, что ничто так  не развращает  политических партий, как  долговременное нахождение в  оппозиции. Ведь в  конституционных странах  даже краткое пребывание во власти многому учит; а возможность к  ней снова вернуться удерживает Оппозицию от слишком односторонней критики и слишком  легкомысленных  обещаний.
В  России либеральное течение казалось обреченным  быть вечною и безнадежною оппозицией. Либерализм  стал  по существу оппозиционною категорией.
Даже в  эпоху либеральных  реформ, как  в  шестидесятые годы, либералы не переставали вызывать подозрение власти. В  нашей истории они проскакивали временным  метеором  и часто в  замаскированном  виде.

Это издавна развращало идеологию либеральной общественности; отчуждало ее от  власти, заставляло в  ней видеть природного врага и, как  последствие этого, приучало к  систематическому осуждению всех  начинаний исходивших  от  власти, к  предъявлению к  ней требований заведомо неисполнимых. Русский либерализм  давно этим  страдал, как  профессиональной болезнью. Но «Освободительное движение» все эти свойства либерализма усилило и обострило. Борьба, направленная на свержение Самодержавия какой угодно ценой в  союзе с какими угодно союзниками оказалась такой развращающей школой, что либерализм  вышел  из  нее неузнаваемым.
Это имело роковые последствия для результатов  победы над  Самодержавием. Среди передового русского общества было много честных  и хороших  людей; было много знаний, талантов, энергии и бескорыстия. Но в  нем  не было ни уменья поддержать власть на хорошем  пути, ни способности самому управлять государством. Этого не  могли делать партии, которые заключили союз с Ахеронтом  и уступали во всем  антигосударственным  силам;  и партии, для которых  вся всякое соглашение с  властью казалось  изменой.
Они не могли стать правительством  при Монархии; этого не позволяло их  отношение к  Ахеронту. А когда, как  в  1917 году их  привел  к  власти сам  Ахеронт, он  их  тотчас  и смел.

они могли привести к  Революции, но либеральной власти создать не могли.

И что хуже, они этого не понимали; не понимали, насколько им  самим  нужно соглашение с  властью для защиты себя от  своих  новых  друзей и союзников. Они не понимали, что та максимальная программа, с  которой они свергали Самодержавие, не может  в  случае победы стать программой правительства. Они еще не научились тому, что даже партийное правительство принуждено к  компромиссу с  побежденным  им  меньшинством, что программа партийного правительства не должна быть непременно программою партии. Опыт  научил  этому на Западе. А у нас  еще наивно считали, что выборы по 4-хвостке выражают  всегда настоящую волю народа, и что всякая партия, пришедшая к  власти, должна считать свою программу для себя обязательной.
Так  самые последние годы Монархии стали поучительны и драматичны; они напоминают  двух  непримиримых врагов, которые схватились  на краю обрыва, в  который свалятся вместе. Но до 1905 г. Россия была полна оптимизма. Самодержавие проигрывало тогда неправое и безнадежное дело. Как  у всех  обреченных  режимов  все оборачивалось  против  него. Его губили не только враги, не только безрассудные льстецы и поклонники, которые больше всех  в  гибели его виноваты. Его помимо воли губили и те разумные люди, которые указывали ему верные пути для спасения. Ибо если такие советы отвергнуты или  не доведены до конца, то они наносят  режиму удар. И людей, которые не могли спасти режима потому, что их  не послушали, обвиняют  тогда в  том, что они его погубили. Все это мы увидели в  последние года Самодержавия.

Первым  человеком  у власти, который понимал, в  какой тупик  заводят  Самодержавие его слепые сторонники, который сделал  попытку вернуть  Самодержавие к  его историческому долгу перед  Россией, но вместо успеха ускорил  развязку, был  С. Ю. Витте.

Витте был  одной из  самых  замечательных  фигур  последнего времени; ее можно назвать и трагической. Даже его враги признавали его исключительные государственные дарования. О нем  вспоминали  тогда, когда ждали чуда; его одного считали на это способным.

суббота, 7 января 2017 г.

В.Маклаков мемуары О прошедшем времени

Маклаков, Василий Алексеевич(1869-1957) 

Из мемуаров:"Власть и общественность на закате старой России (воспоминания современника)" /Париж,1936г

...шестидесятые годы стали для нашего поколения «легендой», какой - весь XIX век  пробыла Французская Революция. Идеи шестидесятых  годов, свобода, законность и самоуправление не были еще ничем  омрачены. Правительственный нажим  одних  ломит, а в  других  воспитывает  заклятых  врагов  себе. Так  было в  30 и в  40-вых  годах  при Николае I. Те, кто тогда не были сломлены, в  Самодержавии видели одно только зло, а в революционных  переворотах  светлое и завидное время. Тоже продолжалось и с  нами; но в  наше политическое настроение вошло два новых  фактора. Мы знали, что недавняя эра либеральных   реформ  был открыта Самодержавием; поэтому такого  беспощадного отрицания, как в  40-х  годах,  у нас  к  нему быть не могло. А во-вторых,  реакция 70-х  и 80-х  годов  нам  показала силу Самодержавия. «Революция» и «конституция» оказались мечтой, не реальностыо. Никакого выхода из нашего упадочного времени мы не видели.
Исчезло все и либеральное Самодержавие Александра II, и либеральные государственные люди, и   «подпольная» Революция, и признаки того общего недовольства, из  которых  родятся народные революции; все было задушено или замерло на наших  глазах.
В качестве молодого адвоката я говорил о Джаншиеве как о «поэте и певце» 60-х годов, который дал возможность и нашему поколению переживать то, чего мы сами не видели. К. А. Тимирязев  эти слова подхватил  и свидетельствовал  об  исключительном  счастье своего поколения, «личная весна которого совпала с  весной русской государственной жизни». Он  жалел  нас, которые «обновления России» не видели и не увидят. Судьба сделала, что много позднее К. А. Тимирязев  признал  большевизм  таким  обновлением. Была ли это  только «ирония» его личной судьбы, или в  этом  есть скрытая правда, можно будет  сказать очень не скоро. Но тогда взгляд  его на будущее был  безнадежен.
Те, кто тогда нас жалел, не подозревали, что придется нам перевидать и пережить. «Непобедимое» Самодержавие на наших глазах  стало шататься, уступать и наконец, рухнуло. Мы пережили короткую полосу «конституции» и дождались, наконец,  подлинной Революции. В  сказках  иногда феи дают  все, о чем  дети мечтают, чтобы суровой действительностью их  отучить  от мечтаний. Жизнь оказалась для нас  такой феей.

Но и на этом  она не остановилась. Мы дожили теперь до эпохи, когда даже те начала европейской цивилизации, о которых  мы для России мечтали, в  Европе потеряли свое обаяние.
От народного представительства моральная сила отходит. Появились «диктаторы» и «вожди»- Эту новую для Европы тенденцию разделяют  и те, кто защищает  старый социальный порядок, и: те, кто его хотят  разрушить. Политические диктатуры прекрасно совмещаются с  социальным  новаторством.
В этой атмосфере мы естественно дожили и до реабилитации большевизма.
Его дикие проявления приписали русской отсталости, но его существо, презрение к человеку, индивидуальным правам, культ всемогущества власти подошли к теперешней идеологии «перманентной» гражданской войны.
Это естественнее, чем  могло сначала казаться. Коммунизм  предназначался не для России. Он  был  зачат  в  среде свободных  политических  стран, с  законченным  капитализмом. Он  был  попыткою разрешить для них  социальный вопрос.
Реализм  большевиков  оказался в  том, что после шестимесячного разложения власти, они вновь ее создали, на старых  самодержавных  началах, даже с  суррогатом  привычной «Монархии», использовав  для этого всю нашу отсталость  и привычки старого рабства. Но воссоздав  реальную власть, большевизм  вместо того, чтобы завершить раскрепощение общества, принялся калечить Россию во имя борьбы с  капиталом, «с  буржуями» и личной свободой. Благодаря этому он  явился для Запада интересным  предвозвестником  «управляемой экономии». Но для России эта программа была шагом  назад  и насильственным  разорением. «Управляемая экономия» в  России не удалась не потому, что для иее не было «кадров», что администрация была невежественна, недобросовестна и продажна; а потому, что никакой надобности в  ней пока не было. России было нужно проходить стадию естественной капиталистической эволюции. Для нее прогресс  был  еще в  этом.
Европейский кризис  в  наших  глазах  не реабилитирует  большевизма. Но зато заставляет  нас  пересмотреть теперь наше старое отношение к  русскому Самодержавию.
теперешняя идеология фашизма и диктатур  реабилитирует  Самодержавие. Ведь и оно защищало полноту своей власти не для себя, а для того, чтобы ею служить интересам  народа, всех  состояний, классов  и рас, не завися от  обладателей привилегий.

Действительность обыкновенно далека от  идеала. Но 60-тые годы потому и оставили такой след  в душе и в  истории, что Самодержавие тогда показало себя на высоте такого призвания. Правда, задача, которая тогда стояла пред  ним, была легче тех, которые после; войны возникли перед  старой цишлизацией. В  60-ые годы России было достаточно идти по проторенным  путям, по которым  раньше победоносно пошли европейские демократии. Но ведь и для того, чтобы в  60-х  годах  поставить Россию на эту дорогу, нужно было Самодержавие. Тогдашний правящий класс  этих  реформ  не хотел. Самодержавная власть  провела их  против  него и в  Государственном  Совете утверждала мнение его меньшинства. Самодержавие было нужно, чтобы мирным  путем  эгоистичное сопротивление дворянства сломить. А если правда при этом, что сам  Александр  II по своим  взглядам  этих  реформ  не хотел  и был  вынужден  к  ним  потому,  чего боялся движения снизу, то это есть идейное оправдание Самодержавия.
Больше всего мне запомнилось чтение в  церкви манифеста 29 апреля 81 года о Самодержавии. После службы пришли «сослуживцы отца и горячо между собой толковали. Г. И. Керцеллн, управляющий хозяйственной частью больницы, сказал  своим  внушительным  тоном: «когда священник  начал  читать Манифест, я испугался; вдруг  это конституция»?
Царствование Александра III оказалось роковым  для России; оно направило Россию на путь, который подготовил  позднейшую катастрофу. Мы это ясно видим  теперь, тогда же по внешности это царствование казалось благополучным
В  широком  обществе Самодержавие еще хранило свое обаяние. Не за реформы, которые оно провело в  60-х  годах, а за то, что олицетворяло в  себе природную мощь и величие государства. Монархические чувства в народе были глубоко заложены. Недаром  личность Николая I в  широкой среде обывателей не только не вызывала злобы, но  была предметом  благоговения. Когда я студентом  прочел «Былое и Думы», ненависть Герцена к  Николаю оказалась для меня «откровением.
«Это был  настоящий Государь», говорили про него. Восхищались его ростом, силой, осанкой, его «рыцарством», его голосом, который во время команды был  слышен  по всем  углам  Театральной Площади. «Он  и в  рубище бы казался царем», фраза, которую много раз  в  детстве я слышал. Добавляли: «ни у какого злодея на него не поднялась бы рука». В  сравнении с  ним  Александр  II, несмотря на все его заслуги перед  Россией, терял  личное обаяние, а о простецкой  скромной фигуре Александра III говорили скорей с  огорчением
Но при всей идеализации личности Николая, о порядках  его времени вспоминали со страхом; никто к  ним  не хотел  бы вернуться. От  царствования ёго оставался в  памяти ужас. Рассказы про времена Николая I с  детства производили на меня впечатление того же кошмара, как  рассказы про татарское иго. Это время покрывалось определением: «тогда была крепость».
Он  [Кисловский] много раз  утверждал, что все было легче при крепостных  и что самим  крепостным  тогда жилось лучше. По младенчеству я его однажды спросил: зачем  же тогда крепостных  уничтожили? Этот  крепостник  мне ответил: «тебе об  этом  рано рассказывать; только вот  что запомни: сейчас  всем  стало гораздо труднее, чем  прежде, а, слава Богу, что прежнего нет. И всегда молись за этого Государя; что теперь плохо, в  этом  виноваты мы сами».
Раз  мы проезжали верхом  мимо развалившегося барского дома, стоявшего на очень красивом  пригорке. Я спросил  его: «почему дома не поправляют»? У Кисловского вырвалась фраза: «да потому, что отпустили скотов  на свободу».
Тог же Кисловский увлекался хозяйством, техническими его улучшениями, достигнутыми в  нем  результатами, которыми гордился и хвастался. Он  мне внушал, что всякий образованный человек  в  России должен  заниматься хозяйством, что, именно это настоящее дело, что сельское хозяйство непочатый угол  для улучшений, и не раз  добавлял, что даровой крепостной труд  помещиков  избаловал  и, что только после освобождения всякий человек  может  показать, чего он действительно стоит.
в  905 году я в  газетах  прочел, что его имение Пустотино было раньше других  дотла сожжено. Читал  и о том, как  Кисловский приезжал  в  Петербург  с  депутацией правых, жаловаться Государю на Витте; как  он  упал  перед  Государем  на колени и просил  его не отдавать на разграбление их, верных  слуг  России.
Самодержавие считалось  нужным  для того, чтобы их  провести. Но этот  вопрос  с  утрированной резкостью и был  поставлен  8 марта 81 года Победоносцевым. Ему возражал  Абаза, заявив, что если Победоносцев прав, то должны быть  уволены все участники Великих реформ. Так  были поставлены точки на и. Или эти реформы, или Самодержавие.
Отрицание совместимости созданного в  00-х  годах  порядка с  создавшей их  властью казалось провокационной ловушкой, возбуждавшей негодование. Такой стала позиция либеральной печати.
 Но если эта печать была искренна, то права была все- таки не она, а ее  противники, реакционеры. Они видели вернее и глубже. Начала, на которых  реформы 60-х  годов  были построены, в  конце концов,  действительно неограниченное Самодержавие подрывали.
Нормальный рост  созданных  в  60-х  годах  учреждений уже вел  к  тому, что неограниченное Самодержавие оказалось позднее ненужным  и вредным; оно держалось на подчинении крепостного крестьянского большинства дворянскому меньшинству. Эта социальная несправедливость была его главной опорой. Самодержавие было нужно дворянству, чтобы силой государственного аппарата защищать  эту несправедливость. Оно держалось и мистической верой народа в  Царя, надеждой, что он  оберегает  народ  от  помещиков. С  тех  пор, как  Самодержавие отделило свою судьбу от  дворянства, освободило крестьян, и этим  нанесло сословности непоправимый удар, его дни были сочтены. Как  современные фашизмы, оно было нужно, чтобы сломить старый порядок, силу преобладающих  классов  и построить общежитие на новых  началах
Из этого можно было сделать только один  логический вывод, что на Самодержавии лежал  последний долг довести до конца начатое дело, дать  развиться созданным  им  учреждениям, укорениться новым  идеям   и затем  разделить свою власть с  выросшим  и сформированным  обществом, как  честный опекун  сдает  имущество своему бывшему подопечному. Если бы Александр  III пошел  этой дорогой 17 октября появилось бы другого числа и в  другой обстановке; тогда и трехсотлетняя династия не погибла бы так   бесславно. Но идеологии реакции толкнули его на гибельный план  постепенно душить  реформы 60-х годов. Этим  они думали устранить угрозу, которая нависла над  Самодержавием. В  этой борьбе против  истории Самодержавие было побеждено; но России дорого обошлась такая борьба.
Либеральное общество стало консервативным, ибо защищало то, что уже было, отстаивало существующие позиции против  реакционных  атак; оно понимало, что нужны не эффектные нападения, а неблагодарная борьба на позициях. Ему приходилось защищать реформы от  вредного  «исправления».
Было легче представить себе в  России революцию, чем конституцию
Прошло время, когда Исполнительный Комитет  мог  не бояться быть смешным, ставя Государю условия для прекращения террора. Революционная деятельность  теперь не кончалась, а начиналась  арестом  и ссылкой. К пострадавшим  относились с  уважением, как  к  героям  и жертвам, но деятельность их  в глазах  всех  была бесполезной
На сцену пояшшлось поколение, когорое не знало Николаевской эпохи и ее нравов. Реформы 60-х  годов, освобождение личности и труда приносило свои результаты. Расслаивалось крестьянство, богатели города, росла промышленность, усложнялась борьба за существование.
Ни идеи Каткова и Победоносцева, ни Самодержавная власть Александра Ш не могли заставить русское общество отказаться от  преследования своих  интересов  и уверовать, что оно живет  только для того, чтобы процветало Самодержавие, Православие и Народность.



В.Маклаков мемуары Старая Москва (1870е)

Маклаков, Василий Алексеевич(1869-1957) 

Из мемуаров:"Власть и общественность на закате старой России (воспоминания современника)" /Париж,1936г


Мое детство и юность протекли в  Глазной больнице
Больница была в  свое время создана тоже на частные деньги. Знаменитый богач  Александровской эпохи Мамонов  пожертвовал  на устройство больницы площадь в  самом  центре Москвы. Она занимала целый квартал  между Тверской, Мамоновским, Благовещенским  и Трехпрудным  переулками. Часть земли от  Трехпрудного переулка была позднее отчуждена; но и без  нее владение было громадно. Соседний с  нею участок  тот же Мамонов  пожертвовал  Благовещенской Церкви. На нее выходили больничные окна. Помню войну между Церковью и больницей. Церковная земля оставалась проходным  пустырем с  Тверской на Благовещенский переулок. Но к  своим  правам  церковь относилась ревниво. Священник  запрещал  открывать больничиые окна и тем  более вылезать через  них  на церковную землю. Часть окон  нашей квартиры выходили сюда. Из  шалости мы, дети, это делали. Священник  грозил  наши окна заделать. При нас  происходили совещания доморощенных  адвокатов: имеем  ли мы право окна отворять, а священник  имеет  ли право их  заделать? Никто этого точно не знал. Священиик  кончил  тем, что насадил  ряд  тополей перед  самыми окнами, чтобы закрыть от  нас  свет. Все это характерно для времени, когда богатств  было так  много, что использовать их  не умели, но из-за них  все-таки ссорились: когда никто не знал границ  собственных  прав, не умел  их  защищать и сражался домашними средствами
На больничной земле стоило несколько зданий; но большая часть земли оставалась под двором и садами. Сад  тянулся от  самого Мамоновского переулка до Благовещенского. Посреди зданий был  большой двор, с  часовней для покойников  в  центре. Кругом  часовни было так  много земли, что на дворе как  на ипподроме можно было проезжать  лошадей.
Земельное владение больницы представляло позднее колоссальную ценность, но в  старое время стоило мало. Как  в  первобытном  государстве предпочитали платить служилым  людям  землей, а не деньгами, так  во время Мамонова Глазную больницу было легче снабдить ненужной землей, чем  капиталами. Земля долш лежала втуне в  ожидании спроса, и ее можно было использовать только натурой. Весь персонал  больницы, от  высших  до низших, имел  в  ней квартиры. В  помещениях  не было недостатка. Смешно было бы говорить о жилплощади. Мы сами были примером. Мой отец  поступил  в  больницу еще холостым. По мере того, как  росла наша семья, а нас  было восемь  человек  детей увеличивали нашу квартиру в  разные стороны, проламывали стены, новые помещения присоединяли к  прежней квартире, из  кладовых  под  сводами делали комнаты; кроме фасада на Тверскую, мы получили фасад  еще на церковную землю.

Места в  больнице было достаточно еще для многих  новых  квартир. Оставались кроме  того мансарды, подвалы, склады, в  которых  ничего не помещалось. Целый этаж был  отведен  под  номера для больных, которые не хотели лежать  в  общих  палатах. Этих  номеров  было так  много, что большая часть их  оставались пустыми; во время перестроек  и заразных  болезней нас  туда переводили. Позднее, когда земля стала дороже, стало ясно, что если главное здание по Тверской обратить в  доходный дом, то можно было бы на месте ненужного сада и двора построить  великолепную больницу по последнему слову науки. Но такой план  превышал  энергию распорядителей, а может  быть противоречил  традициям, как  план  Лопахина в  «Вишневом  саду» разбить  имение под  дачи.

Больница дожила до Революции в  том  виде, в  каком  я ее помню с  самого детства, с  садами, допотопными постройками, с  глубокими сводами, с  толстыми стенами, которых  нельзя было бы прошибить шестидюймовыми пушками, с  широчайшими лестницами, но зато без  центрального отопления, с  печами, топившимися дровами, для которых  был  устроен  целый дровяной оклад  в  центре владения; долго у нас  не было проведенной воды и канализации. Помещались  мы на главной улице города. Мимо наших  окон  весной тянулись роскошные выезды на катанье в  Петровский парк; тут  проходили коронационные шествия. Каждую весну здесь шли с  музыкой и барабанным  боем  войска на Ходынку, а летом  с  6-ти часов  утра по Тверской начиналось мычанье коров  и свирель пастуха. Это московское стадо шло за заставу.
Председателем Совета, главного органа больницы, был  глубокий старик, знаменитый в  Москве своей старостью Г. В. Грудев. За эту старость ему оказывали почет. При приездах  в  Москву Александр  III его отличал, как  московского «патриарха». Он  свои годы скрывал. Сначала признавал  84 года и на них  много лет  оставался. Позднее стал  молодиться и перешел  на 70 лет. Из  его послужного списка знали, однако, что на государственную; службу он  поступил  при императрице Екатерине II, в котором году и в каком возрасте сведений не было, а в  те годы на службу записывали иногда новорожденных. Но с  Грудевым  по-видимому, это было не так; об  этом  он сам  уморительно пробалтывался. Раз  у нас  за завтраком, вспоминая старые годы, он  рассказал, как  оказался примешан  к  делу декабристов. Он  к  ночи вышел  на Сенатскую площадь  и по просьбе кого-то - из  раненых  дал  ему булку. Тотчас  он  был  арестован. Его расспрашивали, кто он  такой, чем  занимается и зачем  давал  хлеб  мятежнику. Грудев  с  наивностью объяснил, что Евангелие велит  голодающих  накормить. Через  несколько недель  ему объявили, что справки о нем  благоприятны, что его заявления подтвердились и что он  может  идти. Но отпустили его с  головомойкой: «как  Вам  не стыдно, сказал  ему Председатель, в  этом  бунте участвуют  только мальчишка; Вы же пожилой человек, и Вы с  ними спутались». Итак,  в  25 году Грудев уже был  пожилым  человеком. Александр  III при приеме его как то спросил, помнит  ли он  12-ый год; Грудев  ответил: «как  же Ваше Величество? Ведь это недавно. Как  вчерашний день  помню». Это не мешало ему в  90-х  годах  утверждать, что ему только 70 лет.
Умер он уже после 905 года, когда я уже не жил в Москве.
При Грудеве в  качестве хозяйки жила его племянница О.В. Якимова, седая старушка, уже за 70 лет. По привычке она считала себя около  дяди маленькой девочкой. Она иначе не называла себя в письмах  и разговорах, как  племянницей Грудева. Она дошла до того, что на визитных карточках  заказала этот  титул. Старый М. П. Щенкин, острый на язык, получив  подобную карточку, при случае послал  ей свою, на которой выгравировал «крестный сын покойного Голохвастова». Она насмешки не поняла и пришла к  нам  спрашивать, какой это был  Голохвастов?

Высшее начальство было часто в  России простой декорацией, а для дела было ненужно. Это же освещает  и тогдашние нравы. Никого не соблазняло, что Грудев  несет  ответственный пост; наоборот  все бы находили неприличным  его за старостью лет  удалить. Занимать, это место было его «приобретенным  правом», которого нельзя было отнять. Государственная служба не была служением  делу. 

Для столетнего старца закон  мог  быть не писан; но Грудев  исключением  не был
Если он явно для всех был «декорацией», то подобным же начальником больницы, заведовавшим ее хозяйственной частъю был другой «генерал» Г. И. Керцелли. Толстый, с шарообразной головой,  с  круглыми глазами, плоским черепом, покрытым прилизанными седыми волосами,  с короткими баками на   трясущихся толстых щеках, и пробритой дорожкой ото рта по подбородку, он был главной фигурой больницы. Все утро он сидел в «канцелярии», за большим зеленым  столом и  читал то «Московские», то «Полицейские» Ведомости. Их читал он всегда, но кроме них, вероятно, ничего не читал. Не знаю, где он получил образование; когда он пытался произносить иностранные слова, то даже мы — дети— смеялись.


в  шутку звали не Гаврил  Иванович, а Рыло Иванович. Как  настоящий старый чиновник, к  своему начальству он  был  почтителен, одобрял  все, что оно бы не делало. Я говорил, как  он  радовался, что в  Манифест 29 апреля конституции не было; если бы была конституция, он и от  нее пришел  бы в  восторг.
В  старину всем  распоряжались маленькие незаметные люди. Россией управляют  столоначальники говорил  сам  Николай
У него был незаменимый помощник, без которого также трудно было себе представить больницу, как вообще  «генеральскую» Россию без Щедринскаго «мужика». Это  был больничный швейцар В. М. Морев — Николаевский солдат, с четырьмя крестами и медалями на Георгиевских лентах. Кресты он получил за Венгерскую кампанию 48 года и за Севастополь. Удивительные тины создавало то  жестокое время! Морев был горд, что прожил всю жизнь солдатом при Николае; на новых солдат смотрел не без презрения: «что они понимают»!
Все наперебой давали ему поручения, далеко выходившие за пределы его обязанностей. Не было случая, чтобы он  от  чего- нибудь отказался, или чего-нибудь не умел. Когда его спросишь «Можешь ли это сделать»? он  презрительно отвечал: «николаевский солдат, да не может»? И он  все умел, портняжил, сапожничал, столярничал, клеил  и т. д.
Главным врачом был профессор Университета Густав Иванович Браун.
Он мало работал в больнице, полагаясь во всем на других. Ежедневно заходил в приемную на короткое время и тотчас уходил! извиняясь, что у него неотложное дѣло». Это он повторял каждый день.
. Было странно подумать, что когда- то он приехал, в  Москву молодым ученым, подававшим надежды, полным сил и энергии: был учителем почти всех московских офтальмологов.
Браун был честный, хороший, культурный немец, который обрусел, приспособился  к медлительным темпам русской жизни и не любил зря волноваться и беспокоиться. Он никому не дѣлалъ зла, и неприятностей, но и не видѣлъ надобности не только тянуть служебную лямку, а и стараться приносить ею пользу. Сам он был богат, имел в Москве несколько доходных домов, в больнице занимал большой особняк по Мамоновскому переулку, с большим ему отведенным садом, и хвастался тем, что «экономен». Любил играть в карты, но непременно по «маленькой, ходил каждый вечер ужинать в английский клуб, выбирая самые дешевые блюда. В нем было много комичного. Как обруселый немец, был горячим русским патриотом, и из патриотизма всегда во всем соглашался с правительством.
Говорил  с  резким  немецким  акцентом, употреблял  мягкое немецкое х вместо г. (холубчих), считал  себя большим  знатоком  русского языка и немилосердно перевирал  поговорки. Много его изречений перешло в  юмористическую литературу. Это он  говорил: «пуганая ворона дует  на молоко», или  «наплюй в  колодец, после будешь воду пить », «не стоит  выеденного гроша», «у нищего сумму отнял», и т.
конкуренция, необходимость  приспособляться к  общественному мнению были только в  зародыше. Всем  казалось, естѳственно, что во главе хозяйства стоят  ничего не делающие тайные советники, а что вся работа лежит  на «маленьком  экономе. Никого не коробило, что старик  Морев  один  работал  за десятерых. Это казалось столь же нормальным, как  то, что больница своих  богатств  не использовала, что у нее в  самом  центре города были сады, стены, напоминавшие крепость, готические своды …, громадные кладовые и в  то же время никаких  современных  удобств. Больница не была исключением; этот  уровень жизни, ее медлительный темп, благодушная уверенность, что иначе невозможно, и отсутствие необходимости переходить  к  более совершенным, а потому и трудным  методам  общежития, было общим  явлѳнием  80-х  годов.
Одна из  черт  патриархального быта состояла в  том, что обществу критиковать  не полагалось; его дело было благодарить  за заботы о нем. Эта черта у всякого начальства была общая с  Самодержавием


Помню другого старика… Это был недостаточно оцененный, и еще менее себя сам ценивший поэт П. В. Шумахер. Никто как следует не знал его прошлого. О нем можно- было только догадаться по отдельным его рассказам: так знали, что он был когда-то богатейшим золотопромышленником, а в какое-то другое время маленьким чинушей при Генералъ-Губернаторе, и на нем был отпечаток старины. Как то еще, не будучи гимназистом,  я должен  был  вместе с  ним  поехать в  наше имение. Я нашел  его на вокзале  беспомощно сидящим, с  багажом  на скамейке. Он  не сдал  багажа и билета не взял. Я все это сделал. Он  стал  хвалить новое поколение, удивлялся, как  это мы умеем  сами все делать? «А нас  как  воспитывали», говорил  он: «ездили мы с  целой ротой слуг, ничего сами не знали. Нам  и подорожную пропишут  и смотрителя запугают  и лошадей достанут; зато теперь  мы ничего и не умеем ». В  мое время он  был  разорен  и жил  гостеприимством  друзей
В  последние годы П. В. Шумахера поместили в  странноприимный дом  Шереметьева, дали ему синекуру должность  библиотекаря.... Он  получил  доступ  к  книгам и был   бесконечно доволен. Там  он  и умер. После его смерти я узнал  не без  изумления, что этот  типично «русский» человек  был  лютеранином  и поэтому погребен  на Введенских  горах.
Он  был  на редкость начитанным  и образованным  человеком; говорил  на всех  языках, много бывал  за границей; был  знаком  с  массой интересных  людей (у него не прекращалась переписка с  Тургеневым). Но когда я его знал, он  жил  московской жизнью, ничем  не занимался; первую половину дня сидел  дома в  халате, а на вторую собирался к  кому-нибудь из  знакомых,   до ночи пил  с  друзьями вино, потешая каламбурами и: остротами
Так  мне вспоминается одна его пародия на Фатовское «Шепот, робкое дыхание». Привожу ее потому, что, кажется, она напечатана не была.

«Незабудка на поле, 
Камень-бнрюза,
 Цвет небес  в  Неаполе, 
Любушки глаза. 
Моря андалузского
 Блеск, лазурь, сапфир 
  И жандарма русского 
Голубой мундир

Шумахер  был  бы оригинален  повсюду. Жизнь  его прошла через  колебания большой амплитуды. Но он  был  все же типичен  для России и, особенно, для Москвы старого времени; когда жили не торопясь, не толюаяс; когда «с  забавой охотно мешали дела»; когда люди в  роде Чацкого попадали в  сумасшедшие, в  чем  Грибоедов  пророчески провидел  судьбу Чаадаева; когда и время, и деньги и таланты тратились без  счета. Но в  эти годы медленно уже шло молекулярное перерождение организма России. Исчезли типы покорных  крепостных  и дворовых  паразитов, исчезали гостеприимные ленивые баре, …; прежняя лень, благодушие и щедрость становились уже никому не по карману, жить становилось труднее и сложнее, уклад  жизни требовал  новых  государственных  приемов, которых  не умело дать Самодержавие. Все это настало позднее. 80-ые годы еще были «зарей вечерней» прежней России

в  первый раз  в  жизни я встретил  Л. Толстого именно у Перфильевых. Он  пришел  туда в  блузе, с  легавой собакой, и меня удивляло, что так  плохо одетый человек  был   «ты» с  губернатором.
Как  Стива Облонский Перфильев  не хлопотал  о карьере; по родству и связям  с  тогдашним  правящим  миром, он  не мог  остаться без  должности. Мало того, он  мог  ею и хороию управлять. Потому что, как  объяснял  Толстой в  «Анне Каремной», он  был  совершенно раатдушен  к  делу, которым  занимался, и, следовательно, не мог  бы ни увлечься, ни зарваться, ни наделать  ошибок. А личная его порядочность, воспитанность и дружелюбное отношение ко всем  сдерживали ненужное усердие его подчиненных. Позднее, когда жизнь осложнялась, этих  качеств  для администратора достаточно уже не было. Перфильев  и не подошел  к  этому позднейшему времени, когда стало необходимо показывать непреклонность и нетерпимость. В  его же время власть была еще настолько неоспоримой силой, что могла не быть ни высокомерной, ни жестокой. В  то доброе старое время, для успеха по службе ненужно было создавать себе «направления». Направление считалось принадлежностью рагѵеnu и оно для Перфильева не было нужно. Все это Толстой отметил  в  разговоре Серпуховского о  Вронским. Перфильев  мог  не бояться ни знакомства, ни дружбы  с  людьми, которые были на дурном  счету в  Петербурге, и за эту нетерпимость над  Петербургом  смеялся. Таков  был  не один  Перфильев, ию и все наши власти: и знаменитый московский генерал-губернатор, князь В. А. Долгоруков  и обер-полицмейстер А. Козлов  и другие, которых  я встречал  у Перфильевых. Административная машина работала настолько правильно, что в  переделках  и не нуждалась. Все могло идти, как  шло прежде.
К  слову сказать, тот  же С. Морозов  купил  и полностью уничтожил  знаменитый дом. И. С. Аксакова на Спиридоновке с  громадным  садом, в  котором  в  самом  центре Москвы можно было слушать весной соловьев. На месте этого дома был  построен  особняк-замок  Морозова; старый сад  был  вырублен, вычищен  и превращен  в  английский парк. Так  символнчески прежнее родовое дворянство уступало место разбогатевшей буржуазии.