Маклаков, Василий Алексеевич(1869-1957)
Из мемуаров:"Власть и общественность на закате старой России (воспоминания современника)" /Париж,1936г
Освободительное движение справедливо восставало против гипертрофии государственной власти в России, требовало раскрепощения жизни. Но между тем в области аграрной программы, вместо того, чтобы идти этим путем только направляя естественное развитие хозяйства, вместо того, чтобы использовать для него преуспеяния энергии и личные интересы, чтобы предоставить земле самой находить хозяев, поощрять труд и умелость, карать ленивых и неудачливых, освобожденческая программа предоставила государственной власти разделить отобранные ею земли между крестьянами. Она предлагала такую неслыханную гипертрофию государственной власти, которая с идеалами либерализма несовместима. Именно с той точки зрения неоднократно и красноречиво критиковал нашу аграрную программу Ф. Родичев. И опять любопытно, что освобожденческий идеал был развит и осуществлен большевистской властью, которая стала единственным собственником земли и стала управлять этой национальной собственностью по своей системе планового хозяйства.
Свою программу
освободительное движение, а позднее и- кадетская партия облекли в благовидную
форму; они ссылались на право государства в
экстренных случаях отчуждать частное имущество на общую пользу
с вознаграждением по справедливой
оценке. Если, конечно, нельзя отрицать
этого права, когда этого требует общая
польза, если в ряде случаев этим принципом
можно было разрешать даже старые аграрные споры, что признавал и Столыпин в
своей речи во второй Государственной Думе, то оправдывать этим массовое отобрание земель у одного сословия,
чтобы отдать их другому для
удовлетворения е их воли, при этом к
ущербу интересов страны, значил превращать право в
злоупотребление им. Это была игр словами. Честнее было бы не ссылаться
па этот правовой институт, а просто
исходить из принципа о
неограниченных правах государственной власти, которая будто бы все
может и все смеет, т. е. принципиально
становиться
на позицию нашего Самодержавия, а теперь
большевизма. Потому-то аграрную программу я называю отсталой программой. Она
могла сложиться лишь в привычной атмосфере государственного
деспотизма, а не в понятиях правового режима. Ее фактически стали осуществлять большевики, показав
этим на практике, к чему привели нас теории
...когда речь заходила о
вознаграждении за отобранную землю, это исчисление сразу менялось. М. Я.
Герценпггейн всегда заявил, что
справедливая оценка будет ниже рыночной цены.
Эту мысль воспроизвел позднее кадетский
аграрный акт. Если государственная власть всемогуща, она может, конечно, предполагать и подобный порядок, точно так, как может отобрать землю и без вознаграждения. Собственно чего государство
сделать не может — это превратить в
справедливость то, что по существу несправедливо. Тот, кто с помощью государства приобретал землю по рыночной цене и у кого потом ее отберут
по так называемой «справедливой»,
не может считать этого справедливым. Когда
сейчас большевики отнимают хлеб у
крестьян и платят им по
такой справедливой оценке, которая ниже рыночной, то это всех возмущает; но они опять таки осуществляют сейчас только то, что мы сами в свое время затеяли.
Защитники освобожденской
аграрной программы с торжеством указывают, что эта мера после войны была
принята в нескольких европейских
государствах. Здесь путаница слов
и понятий. Государство может принимать,
общие меры; может рационализовать всю земельную площадь; может установить для всех ее максимум, предоставляя землевладельцу избыток земли ликвидировать, хотя бы в условиях
спешности. Применение этих
мер после войны основ социального строя не колебало. Но в России Освободительное Движение его поставило
как отобрание земли у класса
помещиков в пользу крестьянства. Никакой правовой основы
для этого не было; было лишь желание самих
крестьян. Но того, чего действительно хотели крестьяне, не могло бы
сделать ни одно государство; это могла сделать одна революция.
Крестьяне думали не о максимуме на земельную площадь; не о
запрещении на нее личной собственности, как
это воображали социал-революционеры; не об обязательных
способах ее эксплуатации; они
находили, что земля их бывших помещиков
должна им перейти потому, что
когда-то помещики ими самими владели. Это казалось для них нормальным
окончанием старых крепостных
отношений. В этой идее, продукте
незабытого крепостничества, отрыжке старой сословной России, родившейся в темных
слоях сельского общества, их стали
поддерживать либеральные партии, которые вели борьбу за начала свободы, права и
равенства. Для оправдания этой реформы нельзя было ссылаться ни на одно из
этих начал, а только на волю народа. Как при неограниченном Самодержавии преклонялись перед Высочайшей волей, так волю народа, требовавшего отобрание земли для
них, превращали теперь в правовое основание
А аппетиты крестьян все росли по мере того, как увеличивались надежды, что их мечты будут
исполнены. Несбыточное становилось возможным, а это окрыляло воображение.
Стоит посмотреть в № 22 Освобождения протоколы Крестьянского Съезда, состоявшегося
в июле 1905 года, чтобы понять;
как переломилось в крестьянских
головах учение о принудительном отчуждении по «справедливой оценке»,
верховенстве «воли народа». «Земля Божий дар, говорил представитель Харьковской
губернии, захваченный помещиками, которые вследствие этого пользовались нашим трудом». «Частную собственность необходимо
отменить, добавлял представитель
Черниговской губернии; если вместо чиновников
будут править помещики, то
станет еще хуже. Еще больше будет грабеж, если богатым будет принадлежать власть. Пример — несчастная Англия: А вот по вопросу о выкупе. Представитель Владимирской
губернии заявляет: «землю надо взять и отдать крестьянам, за что выкуп? Мой
прадед был крепостным
знаменитого Пестеля, а он
отпустил на волю своих крепостных
без всякого выкупа», скорее
с помещиков нужно взять выкуп за то время, когда они владели землей».
И он заявляет: «никакого
выкупа за землю не нужно, будет с того, что Александр II взял
большие деньги».
Свою Немезиду либералы получили,
как н во всем, уже после объявления конституции,
когда надо было Ахеронт успокаивать. То,
что для большинства освобожденцев было
только военной тактикой, для Ахеронта было сознанием права. Крестьяне не были удовлетворены завоеванной
конституцией; к ней они остались
совсем равнодушны. Но зато переходное
время давало аграрным демагогам надежду «явочным порядком» добиться исполнения главного своего
пожелания. Задачей либерализма должно было быть
уничтожение тех причин, которые
крестьянский вопрос породили и исказили.
Но наследникам Освободительного Движения
было трудно отказаться от того, что ими
было объявлено. Свою программу с «принудительным отчуждением» они продолжали отстаивать уже
при конституции в Думе, из тех же
тактических соображений, что и раньше,
только на этот раз, желая создать благодарную
платформу против роспуска Думы. Так крестьянский вопрос остался орудием партийной борьбы. Заслугу его разрешения или,
по крайней мере, правильной его постановки либеральная общественность этим сама отдала в
руки Столыпина. Этого мало. И с
его проектом она по инерции
продолжала принципиально бороться. Такое отношение к крестьянскому вопросу было самой тяжелой.
тактической жертвой, которую принес русский
либерализм. Эта жертва его не спасла. Принятую им к
исполнению крестьянскую «волю» и судьбу этой воли с ее результатами, либерализму пришлось увидать
уже после февраля 917 г
Если Освободительное
Движение в войне против Самодержавия искало всюду союзников, если его
тактикой было раздувать всякое недовольство, как бы оно не могло стать опасно для государства,
— то можем ли мы удивляться, что для этой же цели и по
этим мотивам оно привлекло
к общему делу и недовольствие
«национальных меньшинств»? Ведь постановка
национальной проблемы в старой России была
одно из самых ее слабых
сторон.
национальная проблем и
в России была очень сложна, не могла быть
решена, но одному общему принципу, требовала такта и осторожности. Но одно
несомненно. Национальная проблема в ней имелась
и Россия уже никак не могла считать себя
государством унитарного типа.
А между тем по какой-то непонятной аберрации мысли официальная
политика находила нужным отрицать эту проблему. Она давала двусмысленные и опасные
лозунги вроде—Самодержавие,
Православие и Народность; или еще хуже — Россия для русских. Ибо если этот знаменитый лозунг эпохи Александра III был направлен
против «заграницы», и под «русским» понимая всех граждан Российской Империи — то он был трюизмом; если же он давал
преимущество «русской» и даже просто «великорусской» народности,
как не в
меру усердные патриоты стали его понимать, то он был
преступен, ибо подрывал единство России.
В значительной степени эта неразумная политика была
связана с Самодержавием. Не потому,
чтобы Самодержавие было «националистическим» по природе своей. Скорее напротив.
Гордостью и raison d’etre Самодержавия было именно то, что Самодержец стоял
выше всех одинаково и все части
населения одинаково его сердцу были «любезны». Ведь сама наша династия давно не
была русской по крови, не была и по направлению; Александр I — русским
предпочитал «поляков» и
«финляндцев», а Николай I — немцев
остзейских провинций. Но
Самодержавие не хотело считаться с
правами «человека» и «общества» и потому не было склонно делать исключения
для той совокупности специальных
общественных притязаний, которые
связаны с национальностью. Гнет центральной власти давил на всех
одинаково и не давал преимущества
русским; он угнетал «национальности не потому, что они были
иноплеменны, а потому, что они были «общество», которое должно было иметь
один только долг — «повиноваться». Чистое «Самодержавие» о «правах» национальностей
просто не думало; и недаром роковая для России
агрессивная «националистическая» политика обнаружилась все острее уже при
Государственной Думе. Старый самодержавный режим мог
довольно искренно считать Россию «унитарным» государством; ибо вся Россия
одинаково была против воли Самодержца бесправна.
Она считала их естественными союзниками в этой общей борьбе
и не спрашивала себя, в какой мере оппозиция
национальных меньпшнств против
Самодержавия не является оппозицией и против самой России? Подобные опасения считались
в то время «маневром» реакции. И потому
неудивительно, что когда «Освободительное Движение» -сформировалось перед решительным
штурмом, то на состоявшейся в
ноябре 904 г. конференции оппозиционных
и революционных организаций
Российского государства —
были приглашены и представители национальных
меньшинств, их крайних партий: поляков, литовцев, евреев, украинцев,
латышей, грузин, армян, белорусов и
финляндцев.
На этой конференции русскому
либерализму пришлось определить свою
программу по национальному вопросу, эта программа потом красной нитью проходит до крушения России в 1917 году. В
ней многое любопытно.
В сущности, любопытно и то, что эта конференция,
гд в качестве приглашенных участвовал Союз Освобождения, претендовавший
быть широким национальным движением,
подчинивший все воле Всероссийского Учредительного Собрания избранного по
4-хвостке, что эта конференция была созвана «финляндской оппозицией» и что
«национальное российское движение» было поставлено на одну доску с инородческим. Здесь была какая-то
предварительная сдача нашей национальной позиции. Инициаторы этой конференции,
финляндцы, одни от этой конференции получили нечто реальное и конкретное, т. е.
отмену всех мер последнего времени,
нарушавших Финляндскую конституцию. Для всех остальных национальностей
не дошли дальше принципов, но за то очень двусмысленных и опасных.
Конференция осудила «разжигание
национальной вражды» и «русификаторские стремления» нашей власти. Она в этом
была, конечно, права, если под «русификаторством»
разуметь только стремления денационализировать «инородцев», т. е. насильственно
запрещать проявления их культур (в
чем официальная Россия была несомненно,
повинна), а не защиту государством
русских меньшинств против
их денационализации инородческим большинством (чему тоже были примеры).
Но на этом конференция не остановилась. Она при участии
«Союза Освобождения» признала за каждой народностью право на «национальное самоопределение».
Так здесь впервые была принята
знаменитая формула, которой в России пришлось
сыграть такую роль после 1917 г., а в
Европе в эпоху Версальского мира.
Эта формула одна из тех общих мест, вроде «неприкосновенности личности», которые
не могут быть принимаемы без оговорок; «неприкосновенность» личности не
означает ея права быть выше закона или
суда, тем более права делать все, что
захочет, не стесняясь с правами других.
Это все понимают. Но что значило «право на, самоопределение народностей»? В чем
граница этого права? Какое его отношение к суверенитету всего государства? Признается ли
оно, если народность пожелает отделиться от
государства и захватить его территорию? Как быть с меньшинством
самой народности, которое государству останется верно?
Такой лозунг в том
виде, в котором он был принят, был
нацравлен очевидно вовсе не
против Самодержавия; оп мог
быть обращен против всякой формы правления, против всего государства, против единства России, т. е. мог быть лозунгом и узкого шовинистического сепаратизма. И, однако,
он был Освободительным Движением принят.
В оправдание можно сказать только одно.
Освободительное Движение наивно, но искренне не предполагало, что отдельные народности
России пожелают от нее отделиться.
Вопрос, что в случае такого желания пришлось бы делать и
России, считался просто абсурдным. Впрочем, так
легко смотрели на двусмысленную формулу самоопределения не только русские
либералы. Во время Версальского конгресса, когда этой формулой пользовались
против России, я и спросил Клемансо, что бы он сказал, если бы во имя права на
самоопределение баски потребовали себе независимости? Он усмехнулся: «я этого не боюсь, не потребуют».
Такой фразой удовлетворялся и наш либерализм, забывая разницу между Францией и
разноплеменной Россией. Он был уверен, что национальные меньшинства
проводят разницу между русским обществом
и правительством
Такие иллюзии могли быть
простительными, в это время среди
национальных меньшинств я не помню открытых врагов старой России.
Помню врагов Самодержавия, а не русского
общества. Не думаю, что это было только скрыванием мысли. Единство России имело под собой достаточно реальные экономические, культурные
и политические основания. Настоящего сепаратизма не было тогда ни в Польше, поскольку та боялась Германии, ни в Финляндии,
которая была в слишком
привилегированном положении,
чтобы претендовать на независимость, не говоря уже о сепаратизме Армении и
Грузии, Прибалтики и тем более
Малороссии.
Но эти претензии
отдельных меньшинств не были бы для России опасны, если бы они не
находили той поддержки в Европейском
общественном мнении, которая
обнаруживалась в роковые для нас годы, иногда это сочувствие было корыстное и
тогда возражать против него было нечего.
Европа плохо знала Россию.
Представления о ней, о ее политике шли из
двух противоположных источников. Одни из «официальной» России. Они везде односторонни,
а у нас более чем где бы то ни было; официальная Россия свободы
мнений, не допускала и ее представители не только были пристрастны «по
должности», но пребывали и сами в
неведении того, что в ней
происходит. Представительства европейцев в России редко выходили из-под
официальных влияний и у них было мало источников осведомления. Другим источником была русская революционная «эмиграция»;
он был
не более правдив и не менее
односторонен. Подобно всем
эмиграциям она верила, что
государственный строй России держится только насилием, что народ бесконечно выше режима, который ему силой
навязан, что в тюрьмах и ссылках
пребывают лучшие элементы России.
Если официальная версия уверяла, что, кроме крамольников, все в России довольны, то эмиграция в 80 годах
утверждала, что старая Россия накануне взрыва и краха. Мысль, что как бы правительство ни было плохо, страна его
заслужила, отвергалась так же решительно, как
и предположение, будто негодная власть могла быть нужной России, что она
все же лучше анархии.
Оба представления о России
находили сторонников среди лиц соответствующего образа мыслей. Они согласовались с
интересами тех, кто их разделял.
Официальная Россия находила в Ёвропе
друзей, которым дружба с ней была
политически выгодна и которые видели в
ней осуществление своих идеалов. Тоже
и с лагерем «эмиграции». Ее рассказы о России подтверждали
идеологию европейских революционеров и могли служить им оружием
в их внутренней партийной политике.
Потому, несмотря на моду,
которая была на Россию, на восхищение ей наукой, искусством, вкладом в культуру,
о политическом строе России, о том, что
ей было нужно, Европа имела противоположные, упрощенные и потому неверные
представления. Наконец многое для нее •было слишком
чуждо и она самоуверенно все объясняла по-своему. Достаточно посмотреть,
что сейчас Европа говорит о России, чтобы не удивляться прежним «развесистым
клюквам».
...убеждение, что единственный
враг России есть ее правительство;
всякое слово в пользу его казалось
преступлением перед родной страной. Освободительное Движение не
прошло школы, которую теперь прошла эмиграция, и могло верить в искренность заступничества со стороны наших
«друзей». Оно не оскорблялось несправедливыми нападками на русскую власть, не
понимало, что под ними скрывается презрение
к стране, которая эту власть переносит.
Оно их объясняло горячим сочувствием
нам.
Освободительное Движение
осталось на позиции безусловного противоположения власти и общества, на
утверждении, что страна за свою власть, как
за врага так же неответственна, как
сейчас русские беженцы не ответственны
за большевиков. Этому издавна учили революционные эмиграции.
Результатом было фантастическое непонимание Европой того,
что происходило в России. Либеральные
политики Франции чуждое им Самодержавие презирали,
веря всему, что против него говорится.
Но отказываться от него, как от
союзника, они не желали. Они совмещали официальную дружбу с скрытым
неуважением, как это теперь
обнаруживает французская мемуарная литература.
Это отношение подобно тому, которое создалось сейчас с большевиками.
Чем, как не непониманием можно объяснить радость союзников, когда они
узнали про крушение монархии в феврале 917 г.? Как нн осуждать старый режим, его падение во
время войны было гибельно для ее успеха. Но Европа и Франция были о нем гораздо худшего мнения, чем были мы сами, и легкомысленно радовались, что
«царизма» более нет. Большевистская власть и ее зверства нашли позднее, если не
прямую защиту, то попустительство, именно в
левых «свободолюбивых» рядах; этот
лагерь был убежден, что советская власть
не может быть хуже царизма.
Политика определяется
интересами; со страной считаются в лице тех, кто ей управляет, а не тех, кто
из нее убежал.
Японцы казались нашим союзником
против Самодержавия и на их нападение либеральное общество ответило почти
сплошным «пораженчеством ».
Позднейшие события
либерализм от пораженчества нзлечилн. В эпоху Великой Войны либеральная оппозиция не
подумала использовать внешние
затруднения для борьбы с
«ненавистною» властью. И сейчас
в эмиграции внешние унижения
советской России воспринимаются большинством
как несчастие и только исключения
желают победы над ней Японии, Польши или Германии. Даже
предположение, что в самой России может быть ее разгрома желают, как единственного выхода из-под советского гнета, не превращает перспективы русского поражения в радость от
удара по власти советов. Пораженческие настроения стали настолько чужды
либерализму, что он не только негодует,
когда их виднт в
других, но стал отрицать их и в
своем прошлом.
Французская эмиграция при
Наполеоне довела свое пораженчество до участи в войне против своего же отечества. На это способны не все.
Но зато пассивное пораженчество, т.-е. простая радость неѵдачам своей же страны распространена больше. Она
иногда бывает трагична. В 1904 году по
Москве ходила фраза, будто бы сказанная, П. Чичериным незадолго до смерти: «Ужас в том,
что мы не смеем желать победы России». Не знаю, была ли эта фраза действительно
сказана; но Чичерин в своих воспоминаниях говорить то же о Крымской войне. Это и есть
пораженчество. В основе его лежит предпосылка, что внешние неудачи России принесут ей меньше вреда, чем продолжение режима,
который в ней существует.
Пусть демонстративная радость
от японских побед
публично не выражалась; хотя были слухи и об этом, например, о телеграмме студентов Микадо и что характерно — либеральное общественное мнение за эту фантастическую
телеграмму не негодовало, как за измену России.
Но зато либеральное общество определенно враждебно относилось к патриотическим выступлениям
этого времени и находило, что нужно от них, прежде всего «отмежеваться». К военным
поражениям оно относилось так,
как будто их терпело только правительство.
репшлся высказать мнение,
что патриотическое воодушевление страны, вызванное войной с внешним
врагом совместимо и с либерализмом
и даже с борьбой против Самодержавия. Не бойтесь быть патриотами,
говорил Струве; не смущайтесь тем, что интересы,
России отстаиваются, ненавистной для всех
нас властью; не расходитесь
с народом в его патриотическом воодушевлении; не предавайте армии, русских солдат, которые вызваны силой вещей проливать
кровь и гибнуть. И Струве рекомендует
в качестве лозунгов военного времени кричать: «да здравствует Россия! Да здравствует армия! Да здравствует Свободная Россия»!
Это письмо, конечно, показывает,
что сам Струве пораженцем не был; но потому он и был
исключением. Характерен отклик,
который вызвало это его выступление. Его выразителем был
как раз П. Н. Милюков. В письме к Редактору (7 марта 904 г.), он высказал
недоумение перед советами Струве.
В Освобождении был оглашен характерный случай. На московском земском собрании при чтении «патриотического
адреса» находившийся в публике
студент остался сидеть. Профессор Московского Университета Зограф усмотрел
враждебную демонстрацию и набросился на него с упреками, крича: «вы русский или не русский»!
Этот банальный пример шовинистической нетерпимости дал повод П.
Н. Милюкову развить свою аргументацию. «Пока Зографы, т.-е. патриоты в кавычках, объясняет он, кричат: «да здравствует Россия и да здравствует армия, мы — кричать этого не можем. Мы решительно не хотим, чтобы
здравствовала та Россия, в которой
Зографы «тащат и не пущают ». Мы ничего
не имеем против армии [5]) но пока она будет «кулацким
символом русского нахальства и
безответственной жертвой Зографов русской
внешней политики, мы не станем кричать,
«да здравствует русская армия». И
как вывод С. С., т.-е. П. Н. Милюков советует
и во время войны повторять испытанный лозунг — «долой самодержавие».
надо признать, что
формальная логика была на стороне П. Н. Милюкова, не Струве. Сам Струве не решился договорить свою мысль до конца и во имя войны с японцами рекомендовать прекращение войны
с Самодержавием. Он писал
в том же номере, что «'Плеве для России опасней,
чем японцы».
Судьба правительства и
судьба страны не всегда тесно связаны; это может бы и
правильно. Но это может быть
только при непременном условии, что
в военных несчастьях
обнаруживалась бы негодность только правительства, а не самой страны, не
народа, не культурного общества. Крымская война, которая считается
образцом счастливой для побежденных войны, показала негодность старой
административной машины России, но зато обнаружила н тот высокий народный дух,
о котором свидетельствовали Севастопольские
рассказы Толстого. Народ, который равнодушно и даже радостно принимал бы
поражения от внешнего врага, не хотел бы
из политических соображений против него защищаться, был бы деспотизма достоин; деспотизм был бы
нужен и полезен ему, чтобы его от самого себя охранить.
Если поражение, полученное от
Японии, привело к благу России, то
потому, что пораженцем был не народ, а только большинство интеллигентского
русского общества. За то оно в
своем пораженчестве зашло очень
далеко. У меня в памяти застряло воспоминание.
Я был у М. Горького в день
начала войны с Японией. Я сообщил ему весть о ночном нападении на наши суда. Он пришел
в буйный восторг: война! Он радоваться этой войне, не потому, что
ожидал нашей победы; напротив, он не сомневался, что это начало Революции,
полной анархии в государстве. «Вы
увидите, говорил он: «будут взрывать
фабрики, железные дороги, жечь леса и помещиков и т. д.» Так смотрел
на предстоящий нам воѳнный
разгром один из
тогдашних властителей дум нашей радикальной общественности. За то настоящий
народ смотрел совершенно иначе. Он войны не понимал и, конечно, ее не хотел; но и нашим неудачам
не радовался; он не видел в
них поражения только
правительства. Он с нетерпением ждал
наших побед и наши политические вожди опасались, что
победы могут его развратить, примирить
с нашей властью. Я помню свои встречи
с крестьянами н откровенные разговоры
с ними; они не понимали, зачем мы воюем
за «арендованную землю»; но за то хорошо чувствовали, что «наших бьют», оскорблялись н огорчались нашим неудачам; злорадствующих слов
при них никто произнести не
решился бы. Они не оправдали предсказания Горького; не начали жечь фабрик
и взрывать железные дороги.
Так «Освободительное Движение» закончило
деформацию русского либерализма. Бисмарк
говаривал, что ничто так не
развращает политических партий, как долговременное нахождение в оппозиции. Ведь в конституционных странах даже краткое пребывание во власти многому
учит; а возможность к ней снова
вернуться удерживает Оппозицию от слишком односторонней критики и слишком легкомысленных обещаний.
В России либеральное течение казалось
обреченным быть вечною и безнадежною оппозицией.
Либерализм стал по существу оппозиционною категорией.
Даже в эпоху либеральных реформ, как
в шестидесятые годы, либералы не
переставали вызывать подозрение власти. В
нашей истории они проскакивали временным
метеором и часто в замаскированном виде.
Это издавна развращало
идеологию либеральной общественности; отчуждало ее от власти, заставляло в ней видеть природного врага и, как последствие этого, приучало к систематическому осуждению всех начинаний исходивших от
власти, к предъявлению к ней требований заведомо неисполнимых. Русский
либерализм давно этим страдал, как
профессиональной болезнью. Но «Освободительное движение» все эти
свойства либерализма усилило и обострило. Борьба, направленная на свержение Самодержавия
какой угодно ценой в союзе с какими
угодно союзниками оказалась такой развращающей школой, что либерализм вышел
из нее неузнаваемым.
Это имело роковые последствия
для результатов победы над Самодержавием. Среди передового русского
общества было много честных и
хороших людей; было много знаний,
талантов, энергии и бескорыстия. Но в
нем не было ни уменья поддержать
власть на хорошем пути, ни способности
самому управлять государством. Этого не
могли делать партии, которые заключили союз с Ахеронтом и уступали во всем антигосударственным силам;
и партии, для которых вся всякое
соглашение с властью казалось изменой.
Они не могли стать
правительством при Монархии; этого не
позволяло их отношение к Ахеронту. А когда, как в 1917
году их привел к
власти сам Ахеронт, он их
тотчас и смел.
они могли привести к Революции, но либеральной власти создать не
могли.
И что хуже, они этого не
понимали; не понимали, насколько им
самим нужно соглашение с властью для защиты себя от своих
новых друзей и союзников. Они не понимали,
что та максимальная программа, с которой
они свергали Самодержавие, не может
в случае победы стать •программой правительства. Они еще не научились тому,
что даже партийное правительство принуждено к
компромиссу с побежденным им
меньшинством, что программа партийного правительства не должна быть
непременно программою партии. Опыт научил этому на Западе. А у нас еще наивно считали, что выборы по 4-хвостке выражают всегда настоящую волю народа, и что всякая
партия, пришедшая к власти, должна
считать свою программу для себя обязательной.
Так самые последние годы Монархии стали поучительны
и драматичны; они напоминают двух непримиримых врагов, которые схватились на краю обрыва, в который свалятся вместе. Но до 1905 г. Россия
была полна оптимизма. Самодержавие проигрывало тогда неправое и безнадежное
дело. Как у всех обреченных
режимов все оборачивалось против
него. Его губили не только враги, не только безрассудные льстецы и
поклонники, которые больше всех в гибели его виноваты. Его помимо воли губили и
те разумные люди, которые указывали ему верные пути для спасения. Ибо если такие
советы отвергнуты или не доведены до
конца, то они наносят режиму удар. И
людей, которые не могли спасти режима потому, что их не послушали, обвиняют тогда в
том, что они его погубили. Все это мы увидели в последние года Самодержавия.
Первым человеком
у власти, который понимал, в
какой тупик заводят Самодержавие его слепые сторонники, который
сделал попытку вернуть Самодержавие к его историческому долгу перед Россией, но вместо успеха ускорил развязку, был
С. Ю. Витте.
Витте был одной из
самых замечательных фигур
последнего времени; ее можно назвать и трагической. Даже его враги
признавали его исключительные государственные дарования. О нем вспоминали
тогда, когда ждали чуда; его одного считали на это способным.