суббота, 7 января 2017 г.

В.Маклаков мемуары Старая Москва (1870е)

Маклаков, Василий Алексеевич(1869-1957) 

Из мемуаров:"Власть и общественность на закате старой России (воспоминания современника)" /Париж,1936г


Мое детство и юность протекли в  Глазной больнице
Больница была в  свое время создана тоже на частные деньги. Знаменитый богач  Александровской эпохи Мамонов  пожертвовал  на устройство больницы площадь в  самом  центре Москвы. Она занимала целый квартал  между Тверской, Мамоновским, Благовещенским  и Трехпрудным  переулками. Часть земли от  Трехпрудного переулка была позднее отчуждена; но и без  нее владение было громадно. Соседний с  нею участок  тот же Мамонов  пожертвовал  Благовещенской Церкви. На нее выходили больничные окна. Помню войну между Церковью и больницей. Церковная земля оставалась проходным  пустырем с  Тверской на Благовещенский переулок. Но к  своим  правам  церковь относилась ревниво. Священник  запрещал  открывать больничиые окна и тем  более вылезать через  них  на церковную землю. Часть окон  нашей квартиры выходили сюда. Из  шалости мы, дети, это делали. Священник  грозил  наши окна заделать. При нас  происходили совещания доморощенных  адвокатов: имеем  ли мы право окна отворять, а священник  имеет  ли право их  заделать? Никто этого точно не знал. Священиик  кончил  тем, что насадил  ряд  тополей перед  самыми окнами, чтобы закрыть от  нас  свет. Все это характерно для времени, когда богатств  было так  много, что использовать их  не умели, но из-за них  все-таки ссорились: когда никто не знал границ  собственных  прав, не умел  их  защищать и сражался домашними средствами
На больничной земле стоило несколько зданий; но большая часть земли оставалась под двором и садами. Сад  тянулся от  самого Мамоновского переулка до Благовещенского. Посреди зданий был  большой двор, с  часовней для покойников  в  центре. Кругом  часовни было так  много земли, что на дворе как  на ипподроме можно было проезжать  лошадей.
Земельное владение больницы представляло позднее колоссальную ценность, но в  старое время стоило мало. Как  в  первобытном  государстве предпочитали платить служилым  людям  землей, а не деньгами, так  во время Мамонова Глазную больницу было легче снабдить ненужной землей, чем  капиталами. Земля долш лежала втуне в  ожидании спроса, и ее можно было использовать только натурой. Весь персонал  больницы, от  высших  до низших, имел  в  ней квартиры. В  помещениях  не было недостатка. Смешно было бы говорить о жилплощади. Мы сами были примером. Мой отец  поступил  в  больницу еще холостым. По мере того, как  росла наша семья, а нас  было восемь  человек  детей увеличивали нашу квартиру в  разные стороны, проламывали стены, новые помещения присоединяли к  прежней квартире, из  кладовых  под  сводами делали комнаты; кроме фасада на Тверскую, мы получили фасад  еще на церковную землю.

Места в  больнице было достаточно еще для многих  новых  квартир. Оставались кроме  того мансарды, подвалы, склады, в  которых  ничего не помещалось. Целый этаж был  отведен  под  номера для больных, которые не хотели лежать  в  общих  палатах. Этих  номеров  было так  много, что большая часть их  оставались пустыми; во время перестроек  и заразных  болезней нас  туда переводили. Позднее, когда земля стала дороже, стало ясно, что если главное здание по Тверской обратить в  доходный дом, то можно было бы на месте ненужного сада и двора построить  великолепную больницу по последнему слову науки. Но такой план  превышал  энергию распорядителей, а может  быть противоречил  традициям, как  план  Лопахина в  «Вишневом  саду» разбить  имение под  дачи.

Больница дожила до Революции в  том  виде, в  каком  я ее помню с  самого детства, с  садами, допотопными постройками, с  глубокими сводами, с  толстыми стенами, которых  нельзя было бы прошибить шестидюймовыми пушками, с  широчайшими лестницами, но зато без  центрального отопления, с  печами, топившимися дровами, для которых  был  устроен  целый дровяной оклад  в  центре владения; долго у нас  не было проведенной воды и канализации. Помещались  мы на главной улице города. Мимо наших  окон  весной тянулись роскошные выезды на катанье в  Петровский парк; тут  проходили коронационные шествия. Каждую весну здесь шли с  музыкой и барабанным  боем  войска на Ходынку, а летом  с  6-ти часов  утра по Тверской начиналось мычанье коров  и свирель пастуха. Это московское стадо шло за заставу.
Председателем Совета, главного органа больницы, был  глубокий старик, знаменитый в  Москве своей старостью Г. В. Грудев. За эту старость ему оказывали почет. При приездах  в  Москву Александр  III его отличал, как  московского «патриарха». Он  свои годы скрывал. Сначала признавал  84 года и на них  много лет  оставался. Позднее стал  молодиться и перешел  на 70 лет. Из  его послужного списка знали, однако, что на государственную; службу он  поступил  при императрице Екатерине II, в котором году и в каком возрасте сведений не было, а в  те годы на службу записывали иногда новорожденных. Но с  Грудевым  по-видимому, это было не так; об  этом  он сам  уморительно пробалтывался. Раз  у нас  за завтраком, вспоминая старые годы, он  рассказал, как  оказался примешан  к  делу декабристов. Он  к  ночи вышел  на Сенатскую площадь  и по просьбе кого-то - из  раненых  дал  ему булку. Тотчас  он  был  арестован. Его расспрашивали, кто он  такой, чем  занимается и зачем  давал  хлеб  мятежнику. Грудев  с  наивностью объяснил, что Евангелие велит  голодающих  накормить. Через  несколько недель  ему объявили, что справки о нем  благоприятны, что его заявления подтвердились и что он  может  идти. Но отпустили его с  головомойкой: «как  Вам  не стыдно, сказал  ему Председатель, в  этом  бунте участвуют  только мальчишка; Вы же пожилой человек, и Вы с  ними спутались». Итак,  в  25 году Грудев уже был  пожилым  человеком. Александр  III при приеме его как то спросил, помнит  ли он  12-ый год; Грудев  ответил: «как  же Ваше Величество? Ведь это недавно. Как  вчерашний день  помню». Это не мешало ему в  90-х  годах  утверждать, что ему только 70 лет.
Умер он уже после 905 года, когда я уже не жил в Москве.
При Грудеве в  качестве хозяйки жила его племянница О.В. Якимова, седая старушка, уже за 70 лет. По привычке она считала себя около  дяди маленькой девочкой. Она иначе не называла себя в письмах  и разговорах, как  племянницей Грудева. Она дошла до того, что на визитных карточках  заказала этот  титул. Старый М. П. Щенкин, острый на язык, получив  подобную карточку, при случае послал  ей свою, на которой выгравировал «крестный сын покойного Голохвастова». Она насмешки не поняла и пришла к  нам  спрашивать, какой это был  Голохвастов?

Высшее начальство было часто в  России простой декорацией, а для дела было ненужно. Это же освещает  и тогдашние нравы. Никого не соблазняло, что Грудев  несет  ответственный пост; наоборот  все бы находили неприличным  его за старостью лет  удалить. Занимать, это место было его «приобретенным  правом», которого нельзя было отнять. Государственная служба не была служением  делу. 

Для столетнего старца закон  мог  быть не писан; но Грудев  исключением  не был
Если он явно для всех был «декорацией», то подобным же начальником больницы, заведовавшим ее хозяйственной частъю был другой «генерал» Г. И. Керцелли. Толстый, с шарообразной головой,  с  круглыми глазами, плоским черепом, покрытым прилизанными седыми волосами,  с короткими баками на   трясущихся толстых щеках, и пробритой дорожкой ото рта по подбородку, он был главной фигурой больницы. Все утро он сидел в «канцелярии», за большим зеленым  столом и  читал то «Московские», то «Полицейские» Ведомости. Их читал он всегда, но кроме них, вероятно, ничего не читал. Не знаю, где он получил образование; когда он пытался произносить иностранные слова, то даже мы — дети— смеялись.


в  шутку звали не Гаврил  Иванович, а Рыло Иванович. Как  настоящий старый чиновник, к  своему начальству он  был  почтителен, одобрял  все, что оно бы не делало. Я говорил, как  он  радовался, что в  Манифест 29 апреля конституции не было; если бы была конституция, он и от  нее пришел  бы в  восторг.
В  старину всем  распоряжались маленькие незаметные люди. Россией управляют  столоначальники говорил  сам  Николай
У него был незаменимый помощник, без которого также трудно было себе представить больницу, как вообще  «генеральскую» Россию без Щедринскаго «мужика». Это  был больничный швейцар В. М. Морев — Николаевский солдат, с четырьмя крестами и медалями на Георгиевских лентах. Кресты он получил за Венгерскую кампанию 48 года и за Севастополь. Удивительные тины создавало то  жестокое время! Морев был горд, что прожил всю жизнь солдатом при Николае; на новых солдат смотрел не без презрения: «что они понимают»!
Все наперебой давали ему поручения, далеко выходившие за пределы его обязанностей. Не было случая, чтобы он  от  чего- нибудь отказался, или чего-нибудь не умел. Когда его спросишь «Можешь ли это сделать»? он  презрительно отвечал: «николаевский солдат, да не может»? И он  все умел, портняжил, сапожничал, столярничал, клеил  и т. д.
Главным врачом был профессор Университета Густав Иванович Браун.
Он мало работал в больнице, полагаясь во всем на других. Ежедневно заходил в приемную на короткое время и тотчас уходил! извиняясь, что у него неотложное дѣло». Это он повторял каждый день.
. Было странно подумать, что когда- то он приехал, в  Москву молодым ученым, подававшим надежды, полным сил и энергии: был учителем почти всех московских офтальмологов.
Браун был честный, хороший, культурный немец, который обрусел, приспособился  к медлительным темпам русской жизни и не любил зря волноваться и беспокоиться. Он никому не дѣлалъ зла, и неприятностей, но и не видѣлъ надобности не только тянуть служебную лямку, а и стараться приносить ею пользу. Сам он был богат, имел в Москве несколько доходных домов, в больнице занимал большой особняк по Мамоновскому переулку, с большим ему отведенным садом, и хвастался тем, что «экономен». Любил играть в карты, но непременно по «маленькой, ходил каждый вечер ужинать в английский клуб, выбирая самые дешевые блюда. В нем было много комичного. Как обруселый немец, был горячим русским патриотом, и из патриотизма всегда во всем соглашался с правительством.
Говорил  с  резким  немецким  акцентом, употреблял  мягкое немецкое х вместо г. (холубчих), считал  себя большим  знатоком  русского языка и немилосердно перевирал  поговорки. Много его изречений перешло в  юмористическую литературу. Это он  говорил: «пуганая ворона дует  на молоко», или  «наплюй в  колодец, после будешь воду пить », «не стоит  выеденного гроша», «у нищего сумму отнял», и т.
конкуренция, необходимость  приспособляться к  общественному мнению были только в  зародыше. Всем  казалось, естѳственно, что во главе хозяйства стоят  ничего не делающие тайные советники, а что вся работа лежит  на «маленьком  экономе. Никого не коробило, что старик  Морев  один  работал  за десятерых. Это казалось столь же нормальным, как  то, что больница своих  богатств  не использовала, что у нее в  самом  центре города были сады, стены, напоминавшие крепость, готические своды …, громадные кладовые и в  то же время никаких  современных  удобств. Больница не была исключением; этот  уровень жизни, ее медлительный темп, благодушная уверенность, что иначе невозможно, и отсутствие необходимости переходить  к  более совершенным, а потому и трудным  методам  общежития, было общим  явлѳнием  80-х  годов.
Одна из  черт  патриархального быта состояла в  том, что обществу критиковать  не полагалось; его дело было благодарить  за заботы о нем. Эта черта у всякого начальства была общая с  Самодержавием


Помню другого старика… Это был недостаточно оцененный, и еще менее себя сам ценивший поэт П. В. Шумахер. Никто как следует не знал его прошлого. О нем можно- было только догадаться по отдельным его рассказам: так знали, что он был когда-то богатейшим золотопромышленником, а в какое-то другое время маленьким чинушей при Генералъ-Губернаторе, и на нем был отпечаток старины. Как то еще, не будучи гимназистом,  я должен  был  вместе с  ним  поехать в  наше имение. Я нашел  его на вокзале  беспомощно сидящим, с  багажом  на скамейке. Он  не сдал  багажа и билета не взял. Я все это сделал. Он  стал  хвалить новое поколение, удивлялся, как  это мы умеем  сами все делать? «А нас  как  воспитывали», говорил  он: «ездили мы с  целой ротой слуг, ничего сами не знали. Нам  и подорожную пропишут  и смотрителя запугают  и лошадей достанут; зато теперь  мы ничего и не умеем ». В  мое время он  был  разорен  и жил  гостеприимством  друзей
В  последние годы П. В. Шумахера поместили в  странноприимный дом  Шереметьева, дали ему синекуру должность  библиотекаря.... Он  получил  доступ  к  книгам и был   бесконечно доволен. Там  он  и умер. После его смерти я узнал  не без  изумления, что этот  типично «русский» человек  был  лютеранином  и поэтому погребен  на Введенских  горах.
Он  был  на редкость начитанным  и образованным  человеком; говорил  на всех  языках, много бывал  за границей; был  знаком  с  массой интересных  людей (у него не прекращалась переписка с  Тургеневым). Но когда я его знал, он  жил  московской жизнью, ничем  не занимался; первую половину дня сидел  дома в  халате, а на вторую собирался к  кому-нибудь из  знакомых,   до ночи пил  с  друзьями вино, потешая каламбурами и: остротами
Так  мне вспоминается одна его пародия на Фатовское «Шепот, робкое дыхание». Привожу ее потому, что, кажется, она напечатана не была.

«Незабудка на поле, 
Камень-бнрюза,
 Цвет небес  в  Неаполе, 
Любушки глаза. 
Моря андалузского
 Блеск, лазурь, сапфир 
  И жандарма русского 
Голубой мундир

Шумахер  был  бы оригинален  повсюду. Жизнь  его прошла через  колебания большой амплитуды. Но он  был  все же типичен  для России и, особенно, для Москвы старого времени; когда жили не торопясь, не толюаяс; когда «с  забавой охотно мешали дела»; когда люди в  роде Чацкого попадали в  сумасшедшие, в  чем  Грибоедов  пророчески провидел  судьбу Чаадаева; когда и время, и деньги и таланты тратились без  счета. Но в  эти годы медленно уже шло молекулярное перерождение организма России. Исчезли типы покорных  крепостных  и дворовых  паразитов, исчезали гостеприимные ленивые баре, …; прежняя лень, благодушие и щедрость становились уже никому не по карману, жить становилось труднее и сложнее, уклад  жизни требовал  новых  государственных  приемов, которых  не умело дать Самодержавие. Все это настало позднее. 80-ые годы еще были «зарей вечерней» прежней России

в  первый раз  в  жизни я встретил  Л. Толстого именно у Перфильевых. Он  пришел  туда в  блузе, с  легавой собакой, и меня удивляло, что так  плохо одетый человек  был   «ты» с  губернатором.
Как  Стива Облонский Перфильев  не хлопотал  о карьере; по родству и связям  с  тогдашним  правящим  миром, он  не мог  остаться без  должности. Мало того, он  мог  ею и хороию управлять. Потому что, как  объяснял  Толстой в  «Анне Каремной», он  был  совершенно раатдушен  к  делу, которым  занимался, и, следовательно, не мог  бы ни увлечься, ни зарваться, ни наделать  ошибок. А личная его порядочность, воспитанность и дружелюбное отношение ко всем  сдерживали ненужное усердие его подчиненных. Позднее, когда жизнь осложнялась, этих  качеств  для администратора достаточно уже не было. Перфильев  и не подошел  к  этому позднейшему времени, когда стало необходимо показывать непреклонность и нетерпимость. В  его же время власть была еще настолько неоспоримой силой, что могла не быть ни высокомерной, ни жестокой. В  то доброе старое время, для успеха по службе ненужно было создавать себе «направления». Направление считалось принадлежностью рагѵеnu и оно для Перфильева не было нужно. Все это Толстой отметил  в  разговоре Серпуховского о  Вронским. Перфильев  мог  не бояться ни знакомства, ни дружбы  с  людьми, которые были на дурном  счету в  Петербурге, и за эту нетерпимость над  Петербургом  смеялся. Таков  был  не один  Перфильев, ию и все наши власти: и знаменитый московский генерал-губернатор, князь В. А. Долгоруков  и обер-полицмейстер А. Козлов  и другие, которых  я встречал  у Перфильевых. Административная машина работала настолько правильно, что в  переделках  и не нуждалась. Все могло идти, как  шло прежде.
К  слову сказать, тот  же С. Морозов  купил  и полностью уничтожил  знаменитый дом. И. С. Аксакова на Спиридоновке с  громадным  садом, в  котором  в  самом  центре Москвы можно было слушать весной соловьев. На месте этого дома был  построен  особняк-замок  Морозова; старый сад  был  вырублен, вычищен  и превращен  в  английский парк. Так  символнчески прежнее родовое дворянство уступало место разбогатевшей буржуазии.


Комментариев нет:

Отправить комментарий