понедельник, 30 января 2017 г.

Маклаков В. Мемуары. О С.Витте

Маклаков, Василий Алексеевич(1869-1957) 


Из мемуаров:"Власть и общественность на закате старой России (воспоминания современника)" /Париж,1936г

Французский посол  Палеолог сказал Государю, что со смертью Витте «потух  источник  интриг», и Государь с  радостью с таким  суждением  согласился. Сам  он  не нашел  даже нужным  сделать после его смерти общепринятый жест, прислать венок  или выразить вдове сожаление. Он  только приказал  опечатать бумаги.
Чем  заслужил  Витте такое к  себе отношение? Если взять литературу о нем, нетрудно увидеть главный упрек, который с  разных  сторон  ему делали. Его укоряли за неискренность, за неправдивость, за двоедушие; его считали способным  на все для карьеры; его постоянно заподазривали в  коварных  подвохах.
Общение с  ним  не подтверждало ходячей мысли о его «двоедушии». Напротив: он  был  вспыльчив  и резок, в  спорах  часто неприятен; недостаточно собою владел, чтобы скрывать свои настроения. В  нем  было мало придворного и даже просто светского человека. Двоедушные и умелые карьеристы; бывают  другими. И общепризнанный упрек  в  двоедушии и даже предательстве я объясняю другим; я вижу в  нем  поучительный результат власти над  умами «шаблона».
Витте как раз  не подходил  под  шаблон  ни «консерватора», ни «либерала». Он  совмещал  черты, которые редко встречаются вместе, и этим  приводил  своих  сторонников и врагов  в  недоумение; «когда же он  искренен  и где оп  хитрит»? А оригинальность его была в  том, что он  совсем  не хитрил
я бы назвал  его последним  представителем  «либерального Самодержавия», каких  мы видели в  эпоху 60-х  годов
Я невольно сопоставляю его со  Столыпиным. Это сопоставление возмутило бы и того и другого; они ненавидели друг  друга и мало было людей, которые по характеру были так  непохожи. Но в  их  судьбе было неичгю общее. Оба были последними ставикаш погибающих  порядков; оба были мнош крупнее своих  самодоволышх  и победоносных  критишв  и противников; оба были побеждены ими на несчаст е России. Витте мог  спасти  Самодержавие; а Столыпин  мог  спасти конституционную монархию
Витте своего плана нигде полностью не излагал; он  вообще был  человеком  мысли и дела, не слова; он  любил  говорить только о конкретных  мерах, которые можно сейчас же принять. Но в  принципиальном  значении этих  мер  он  отдавал  себе совершенно ясный отчет
Он  не был  врагом  исторического «дворянства», как  справа его упрекали; напротив. Он  думал, что этот  класс  благодаря унаследованным  от  прошлого связям, просвещению и богатству мог бы сделаться одним  из  строителёй новой России; только для этого он должен  был  работать на новой дороге
Витте глубоко понимал  связь между всеми сторонами государственной жизни, понимал  справедливость старинного изречения, что нет  хороших  финансов  без  хорошей политики и здоровой общественной атмосферы. Его финансовая деятельность, поэтому развернулась в, целую программу общей внутренней и даже внешней политики. Только он подходил  к  ней не от  теоретических  предпосылок  либерализма, а огь конкретных  нужд  русской действительности
Витте рассказал  в  своих  мемуарах, что раньше он, как  и все, мало интересовался крестьянским  вопросом. Он  и подошел  к  нему не юак  сторонник  теоретических  лозунгов  равенства и равноправия, а как  финансист, понимавший важность крестьянского рынка в  экономическом  здоровье России. Столкнувшись с  этим  вопросом, он  быстро усвоил, что крестьянская реформа, вернее завершение крестьянской реформы в  России стоит  в  центре всего.
Витте стал  непримиримым  врагом  крестьянской сословности, особых  крест янских  законов, и преясде всеш зависимости кресп>ян  отт» общины. Вск> важность этого вопроса в  России Витте потгл  раньше Столыггипа н глубясе его
Витте не находил, что очередная задача момента есть замена  Самодержавия конституцией. По его мнению, нельзя было вводить конституционный строй в  стране, где большинство населения еще стоит  вне общих  законов. Пусть история знала олигархические конституции, в  России для них  не было почвы. Гоиюрить о конституции раньше, чем  покончено с  кростьяиокой сословностью, значило не понимать необходимых  для конституционнаш строя условий. Начинать надо с  крестьянского освобождения
Несмотря на близость  к  либерализму он  заявлял  себя убежденным  сторонником  Самодержавия. Более того: он  выступил  еш агрессивным  защитником  и в  знаменитой записке о Северо-Западном  земстве во имя Самодержавия отрицал  наше земстт. Эта позиция с  еш стороны была так  противна всему, чего можно было ждать от  человека либерального образа мыслей, что репутация Витте в  либеральном  лагере была этим  подорвана. Этого мало; никто даже в  искренность его не поверил,  и записка явилась образчиком  беспринципного коварства и двоедушия.

Сенсационность  этой записки, излагавшей политическое credo Витте, превзошла эффект  всяких  революционных  изданий. Она распространялась в  бесчисленных  копиях  и была перепечатана «Освобождением». Современных  читателей могло в  ней прельщать  и то, что она открыто трактовала о таком  вопросе, как  конституция для России, о чем  в  то время запрещалось и думать. Но значение ее было не в  этом. Записку и сейчас  можно прочитать с  неослабевающим  интересом. В  понимании  правды, которую раньше обе стороны старались скрывать. Эту правду Витте разоблачал  без  стеснения, ходил  всем  по ногам
Власть, по мнению Витте, должна как  можно меньше посягать на свободу общественной деятельности. Чем  власть сильнее, тем  большие свободы она может  дозволить; а так  как  Самодержавная Власть самая сильная власть, то именно она наиболее полно должна обеспечить  свободу таково было убеждение Витте.

Признание необходимости «свободы» для общества не мешало Витте заявлять себя противником  земства. Это кажется противоречием. Но для Витте это было очень понятно. Идея земских  учреждений совсем  не в  «свободе». Земство проявление иного начала. Оно ие свободная, а обязательная, принудительная организация; у земства государственные права и обязанности. Оно выросло не из  принципа свободы, а из  принципа «народоправства»; а этот  принцип  действительно с  Самодержавием  несовместим. Поэтому в  самодержавном  государстве земство существует  как  инородное тело; между Самодержавием  и им  фатально происходит  борьба. Земство, как  представитель народовластия, естественно старается свою компетенцию расширить и к  верху и к  низу и добивается «конституции».
Как  очень  цельный и логический ум, Витте до болезненности был  чувствителен  к  непоследовательности; она так  глубоко его задевала, что казалась неискренностью.
Либеральное общество действительно ценило земство не столько за результаты его работ  па благо местного населения, сколько за практическую конституционную школу. Только тогда раскрывать этого секрета было нельзя; свои конституционные надежды общество принуждено было замалчивать и проповедовать совместимость земства с  Самодержавием. Витте поступил  против  традиции, грубо разрушив  эту иллюзию. Онь сделал  то, что у нас  очень поспешно называлось «доносом».
Витте в  отличие от  нее был  предан   Самодержавию и считал  вредным  все, что его дискредитировало и ослабляло. В  этом  пристрастии либерального и свободолюбивого Витте к  Самодержавию состоит  интересная, и даже загадочная черта его политической физиономии. И едва ли можно объяснить ее каким-либо одним  доводом.

На первом  плане в  этом  сказалось основное свойство Виттевского склада ума его практицизм, свобода от  предвзятых  теорий; на все он  смотрел  глазами «реализатора». Если бы не опасение слишком  упрощенных  объяснений, я бы сказал, что в  этом  сказывалась его профессияжелезнодорожника. В  своей работе он  привык  принимать обстановку так, как  она сложилась вне его воли. Дорогу можно построить и через  болото и через  скалы; нужно толыю знать, скала ли перед  нами или болото, и не пытаться их  переделывать.
Витте был  исключительным  мастером  применяться  к «обстановке», находить при всяких  условиях  лучшие пути для осуществления цели. Нехитро было понимать, что для успеха внешней торговли России надо ввести золотую валюту. Бунге понимал  это не хуже, чем  Витте. Но надо было уметь это практически сделать, преодолеть сопротивление среды.
Целая пропасть лежала в  этом  отношении между ним  и нашей общественностью, которая привыкла «излагать» теории и в  них  свято верить.

Витте – и  этим он  отличался от  либерализма всерьез  предпочитал  Самодержавие конституционному строю. В  своей записке он  сочувственно цитирует  слова Победоносцева, что «конституция есть великая ложь вашего времени».
Витте был  человеком  повой России, хотя во многом  на нее не похожим. В  то время как  большинство сторонников  Самодержавия видело в  нем  главную защиту существовавшего строя и держалось за Самодержавие, как  за оплот  против реформ, Витте в  Самодержавии видел  лучшее орудие для беспрепятственного и полного проведения именно этих  реформ.

Это могло тогда удивлять и даже казаться неискренним. Но когда в  наше время самые демократические конституции бессилие свое показали и когда появились современные диктатуры, только чтобы сделать широкие реформы возможными, такое мировоззрение воспринимается проще.

Да и по личным  свойствам  своим  Витте принадлежал  к  типу людей, которым  не нужно парламентов, чтобы проявлять свою силу. Есть люди, которых  вдохновляют  публичные споры и которые правду ищут  в  постановлениях  большинства. Таким  людям  для них  самих  нужна арена для споров, а для формулирования своего убеждения нужны постановления коллективов; на вопрос, что нужно России, они допытываются ответа в  изъявлениях  ее воли. В  таком  преклонении перед  народоправством  есть свои удобные стороны, С  ними жить очень просто. С. А. Муромцев  когда-то формулировал  мне принципы демократического мировоззрения: защищать свое мнение с  яростью, пока не состоялось решения, а потом  повиноваться беспрекословно. По таким  принципам  вырабатывается демократическая дисциплина, при которой' индивидуальные убеждения обезличиваются в  анонимных  коллективах. В  условиях  подобной политической жизни создаются соответственные типы общественных  деятелей, которых  более интересует процедура, чем  результаты работы. В  публичной защите своих  взглядов  они видят  raison detre своей жизни, сущность своей деятельности и источник  популярности в  общёстве, В  государственной жизни начинают  тогда торжествовать «ораторы» и «публицисты», которые охотно требуют  того, что заведомо для. них  невозможно, и создают  иллюзию, в  которую начинают  верить и сами, будто только реакция помешала им  дать стране нужное благо. Личной ответственности на них  не лежит  никакой.
Витте был  из  другого материала и теста. Он  был  сильной индивидуальностью, убеждения которой складываются в  ее голове, а не по постановлениям  большинства. Он  сам  знал, что нужно России и верил  себе. Его не увлекал  политический спорт, который развивается при конституционном  порядке; не интересовало впечатление, которое он  производит  на публику, ни газетные отзывы, в  которых  современные политические деятели ищут  оценки себе. Занимал  его один  результат, возможность хотя бы за кулисами, без  газетного шума, провести в  жизнь  то, что он  считал  полезным России. Он  любил  достигать, а не парадировать псрсд  публикой. И он  предпочитал  порядок, при котором  конкретных  результатов  казалось всего легче достигнуть, хотя бы с  наименьшим  личным  успехом. Таким  порядком  он  считал Самодержавие по тем  основаниям, которые излагаются в  элементарных  учебниках  права. «Самодержец  выше партий и классов; у него нет соблазна противополагать себя государству; его личное благо и счастье всегда благо и счастье страны. Если Самодержец и ошибется у нет побуждения на ошибке настаивать. Ответственность, которую он  ни на кого не может  сложить, побуждает его не  закрывать глаз  на указания опыта и не затыкать ушей к  представлениям  умных  советчиков». Так думал  Витте. Конечно, убеждать и иногда переубеждать Самодержавного Государя задача не легкая; но она не труднее, чем  убеждать «общество».
Общественное мнение часто во власти невежества, страстей, выгод  и интересов; его воспитание идет  труднее и медленнее; его ошибки должны быть очень видны, чтобы оно их  осознало. Витте любил указывать на реформы, которые могло сделать только Самодержавие. В  своих  мемуарах  он  нс без  удовольствия передает, будто присланный Феликсом  Фором  француз  Монтебелло, дальний родственник  послу, изучив  постановку винной монополии, которой Витте очень гордился, нашел, что эта реформа, несмотря на всю свою очевидную пользу, не могла бы быть во Франции сделана; власть кабатчиков  над  общественным  мнением  там  слишком  сильна.
Конституционный строй придет  и в  России как  повсюду, но не потому, что он  лучше. Нельзя говорить про строй, что он  лучше сам  по себе. Он  только лучше подходит  к  состоянию и настроению общества. По мере того, как  общество богатеет, привыкает  к  самостоятельной деятельности, привычка к  повиновению в  нем  исчезает. Оно начинает не только желать власти, но приобретает  и способность к  ней.
Витте не мог  понять, зачем  русское общество сейчас  вступает  в  трудную борьбу с  Самодержавием, почему оно стремится ускорить  естественный процесс  его отмирания, вместо того, чтобы использовать Самодержавие для осуществления предпосылок, без  которых  конституция России пользы не принесет.
К  интеллигенции Витте относился с  уважением, ценил  не только ее знания, но и стремление бескорыстно работать на пользу страны. Но он  считал, что власть должна интеллигенцией только пользоваться (как спецами, по современному выражению). Никто более Витте не пристраивал  культурных, хотя бы и политически неблагонадежных  людей к  государствеишому делу. От общения с  ней разумная власть может  многому научиться. Но власть должна у интеллигенции учиться, а не ей подчинятся. Витте отказывался видеть в интеллигенции подлинных представителей России и даже выразителей ее воли. Россия на них  совсем  непохожа.
Он  возмущался при мысли, что полемическое искусство и красноречие будут  сходить за государственный ум. Задача политика не критиковать, а строить из  того материала, который имеется. Этого интеллигенция и не пробовала; она знает только себя и судит  о стране по себе.
Указания на неподготовленность народа обычно встречаются одним  возражением. Страна всегда окажется не готовой, если ее не готовить. Так  и у нас; лучшее средство готовиться к  конституции школа земской работы, т. е. местное самоуправление; а Витте отрицал  наше земство. Это могло показаться непоследовательным, но в  этом  оггрицании не только оригшальность, но глубина взглядов  Витте. Земство, говорил  он, необходимая и превосходная школа в  стране, где власть построена на принципе народовластия. Где есть конституция, там  должно быть и месгнюе самоуправление, как  естѳственное ее добавление и лучшая к  ней подготовка. Но земство при отсутствш конституции, земство при Самодержавии и для борьбы с  Самодержавием  есть  аномалия, которая не воспитывает, а развращает. При таких  условиях  в  земстве главным  образом  привлекает  политическая сторона борьба за конституцию. Но это привлекательно не для многих. Настоящую земскую работу или выносят  на своих  плечах  идеалисты, или к  ней примазываются дельцы, которые ищут  в  ней личной выгоды. Отсюда равнодушие среднего обывателя к  земству, абсентеизм. Земство в  наших  условиях  плохая школа и для общества и для администрации; оно создает  нездоровую атмосферу обицественной жизни. Общество надо готовить к  самоуправлению совершенно иначе, а не игрой в  народной суверенитет.
Здесь положительная часть программы Витте. Всем  людям, говорил  он, свойственна забота о личном  их  благе; им  и надо дать свободу добиваться этого блага личными или объединенными силами. Не надо соблазнять страны призраком  народоправства; надо бросить ей старый классический клич: обогащайтесь, который всем  понятен  и на который оггкликнутся все. На поприще такой деятельности воспитается и личность и целое общество: все поймут  блага не только свободы, но и порядка, научатся рассчитывать на себя и сознавать свои силы. В  этом  основная задача разумной власти. Надо, чтобы русские люди и общество в борьбе за свои интересы привыкли надеяться на, себя, перестали воображать, что о них  кто-то должен  заботиться. Без  такой психологии не может  быть конституции. Помню характерный рассказ  Витте об  Америке (рассказ  вовсе не точен, но он  тем  характернее). Витте уверял, будто в  Америке автомобилист  будет  наказан, если задавит  не только ребенка или калеку, но даже корову. Но если он  задавит  взрослого и здорового человека, то ему этого, в вину не поставят: «пусть не ротозейничает». Витте отзывался о такой психологии с  большой похвалой; только при ней есть база для здорового народоправства.

Пускай отдельные лица и коллективы учатся управлять своими делами без  указок, совета и контроля начальства; пускай привыкают  проверять своих  выборных; вот  школа, которую надо пройти. «Кооперация» гораздо полезнее земства.
Задача власти в  России не в  том, чтобы строить новый порядок  по вкусам  интеллигентского меньшинства, а в  том, чтобы воспитывать страну на доступных  ей и для нея понятных  началах, втравлять ее в  активную борьбу за личные блага и отметать те преграды, которые на этой дороге лежат  в  России в  таком  ужасающем  изобилии.
Поклонники исторического Самодержавия считали его чуть не изменником, заподазривали в  желании низвергнуть Монархию и стать Президентом  Российской Республики.
Позиция Витте казалась так  парадоксальна, что в  нем  предпочитали видеть хитрого человека, который свои взгляды скрывает, боясь, что эти взгляды ему повредят; никто не понимал, где его настоящее место.
Мое поколение было уже свободно от  подобного культа монархии. Монархисты моего времени признавали пользу Монархии, как  неверующие люди могут  признавать пользу религии. Монархизм  держался на разуме, на политических  доводах. Во второй половине 90-х  годов монархисты ненавидели Самодержавие, как  в  1917 г. они же без  борьбы и без  надобности упразднили Монархию.
Витте был  бы удивлен, если бы в  это время ему предсказали роль, которую он будет  играть при этом  Государе. Началась эта роль характерно. Витте, как  начальник  дороги, отказался вести царский поезд  с  той быстротой, которой требовало Министерство Путей Сообщения. Он  находил  такую скорость опасной; Александр  III услышал  его спор  с  Министром  Посьетом  и вмешался. «Почему только на вашей жидовской дороге это опасно? Мы везде ездили так», и отошел, ответа не слушая. Витте продолжал  препираться с  Министром  и сказал  фразу, которую услыхал  Император: «я не согласен  сломать голову своему Государю». Ответ  не понравился; Александр  III показал  неудовольствие, отказавшись проститься с  Витте, при переходе поезда на другую дорогу.
Для служебной карьеры это было плохое начало; но через  два месяца произошла Боркская катастрофа. Государь вспомнил  об  упрямом  железнодорожнике и лично потребовал  его участии в  следственной комиссии о катастрофе. А потом  так  же лично поручил  привлечь  его к  государственной службе па посту Директора Департамента железнодорожных  дел  при Министерстве Финансов. Витте не хотел  отказываться от  частной службы, которая шла успешно и превосходно оплачивалась. Государь предложил  удвоить оклад  директорского содержания из  своих  личных  средств. Вигге пришлось подчиниться. Он  приехал  в  Петербург. У него был  чин  отставного титулярного советника, без  единого ордена. Ему дали действительного статского вне всякой очереди. Так  начинал  он  службу вопреки протоколу, по личному выбору и желанию Государя.

Этим  дело не кончилось. Карьера Витте превзошла ожидания. Назначенный директором  департамента, через  год  он  становится Министром  Путей Сообщения; еще через  год  Министром  Финансов. Все это опять  не по протекции, не по поддержке чиновничьего мира, а по личному желанию Государя.
Витте оказался детищем  Самодержавия. Оно его отметило, вознесло и дало ему возможность работать на пользу России. Мудрено ли, что он  привязался к порядку, который его создал?
Витте себе иллюзий не делал. При всем преклонении перед  Александром  III, он его  не  идеализировал; он  считал  его по уму и образованию этот Самодержец не выше среднего уровня, много ниже Николая II. Александр  III только одним  обладал  в  изобилии правдивостью, честностью высоким  пониманием  своего царского долга и вот  этих свойств  на посту Самодержца оказалось достаточно.

Витте на опыте убедился, что Самодержец, благодаря своей высоте в  государстве, мог действительно видеть вопросы так  ясно и судить о них  так  беспристрастно, как  не могли бы обыкновенные люди. Теоретически рассуждая о преимуществах   Самодержавия Витте проверил  на практике и в  лице Александра III встретился с  их  живой иллюстрацией, и  этот  пример  Александра III надолго, если не навсегда, загипнотизировал  трезвого Витте.
Витте был  убежден, что уже через  несколько лет  Александр  III разобрался бы в  бесплодности советов  Победоносцева, усвоил  бы необходимость нового курса и что если бы он  жил  дольше, Россия увидала бы новое либеральное царствование и новую либеральную политику. В  своих  воспоминаниях  об  Александре III Витте был  неистощим  в  примерах  того, как  можно было убеждать и разубеждать Александра III. 
Он  спросил  однажды Витте, правда ли, что он  юдофил? Вопрос  опасный, ибо юдофобство было одной из  важнейших черт Александра. Витте не стал  запираться. «Не знаю, ответил  он, можно ли меня назвать юдофилом. Но я так  смотрю на еврейский вопрос. У вас  есть два пути: прикажите мне уничтожить всех  евреев  в  России, потопить их  в  Черном  море. Я это исполню, и ручаюсь, что мне это удастся. Европа пошумит  и примирится. Но, если вы, почему либо предпочитаете, чтобы они в  России продолжали жить, нет  другого пути, как дать им  жить на тех  же правах, как  у остальных  ваших  подданных». Александр  III такого ответа не ожидал  и задумался: «Вы, может  быть, правы».

Витте говорил, что когда в  Александре III зародится сомнение, он  не упокоится, пока не найдет  решения, которое ему покажется правильным. И тогда осуществит  его без  колебания. И Витте был  убежден, что Александр  III решил  бы еврейский вопрос, если бы ему было отпущено достаточно жизни.
По отзыву Витте, Николай был  умнее и образованнее своего отца; как  он, имел  и высокое понимание своего царского долга. А сам  Витте для нового Государя был  не дерзким  железнодорожником, которого только Боркская катастрофа научила ценить; Витте был уже в  зените успеха. При этом  Николай II благоговел, перед  памятью отца, а Витте был  созданием  покойного, пользовался его абсолютным  доверием. Умирая, Александр  завещал  своему сыну: «Слушайся Витте». Наконец  Николай всходил  на престол  под  другими впечатлениями, чем  первое марта. Самодержавие имело право чувствовать себя настолько окрепшим, что могло вести за собою страну ио новой дороге, а не искать спасения.
Под  покровом  внеппшх  удач  Витте уже с  первых  месяцев  царствования Николая II, со времени проекта о Мурманском  порте, где пересилило вредное влияние великих  князей стал  чувствовать противодействие его делам  со стороны Императора, который прислушивался к  наговорам  его личных  врагов.
Чтобы влиять на Государя уже не годилась та резкая правда, которая Витте так  удавалась с  его покойным  отцом. Приходилось затрагивать те специальные струны, на которые государь откликнется. Витте на это пошел  и это было большим  унижением  его жизни; но искусно делать это он  не умел. В  нем было слишком» мало настоящего царедворца.
В  чем  был  план  этого преобразования?
Витте упрекали, что для развития русской промышленности он  пожертвовал  сельским хозяйством, земледельческим  классом. В  этом могла быть  доля правды. Но если Витте не слушал  землевладельческих  жалоб, то он  хорошо понимал  насколько для нашей промышленности необходим  был  внутренний рынок, насколько основной предпосылкой экономического благополучия России было все-таки крестьянское благосостояние. Так  в  его глазах  на первую очередь стал  крестьянский вопрос, т.-е. завершение освобождения. Некоторые частичные реформы в  этом  направлении были проведены им  как  Министром  Финансов  еще при Александре III. Так  в  последний год  его царствования была отменена крестьянская круговая порука. В  принципиальном  отношении эта реформа была колоссальна. Одно то, что круговая порука могла продержаться до 90 года, показывает  глубину того бесправия, в  котором  держали крестьянскую массу, и к  которому государство и общество привыкли как  к  чему-то нормальному. Какое другое сословие подчинилось бы такому порядку, согласилось бы жить в  подобных  условиях? А круговая порука общества за отдельных  крестьян  давала основание и к  той власти общества над  его отдельными членами, которая составляла главную язву крестьянской жизни. Что Министерство Финансов  отказалось от  подобной гарантии причитающихся казне платежей, было уже шагом  к  признанию за крестьянами индивцдуальнаго права на свободную жизнь. Этот  принцип  равного права и свободы личности должен  был  проникнуть и дальше во всю правовую сферу крестьянства. Это было бы громадной реформой, которая переродила бы атмосферу деревни. Но здесь инициатива Министра Финансов  столкнулась с  совершенно обратной крестьянской политикой Министра Внутренних  Дел, и с  той общей политикой государства, для которой сословность  казалась основным  укладом  порядка.
По Высочайшему повелению 22 января 1902 года было образовано «Особое Совещание для выявления нужд  сельскохозяйственной промышленности и соображения мероприятий, направленных  на пользу этой промышленности и связанных  с  ней отраслей народного труда». Председателем  Совещания назначен  был  С. Ю. Витте. Так  скромно начиналась глубоко задуманная попытка вернуть Самодержавие на дорогу  реформ
Витте решился привлечь на свою сторону помощь нашей общественности. Совещание получило право образовывать уездные и губернские комитеты, привлекать к  работе всех  тех, «участие коих  будет  признано ими полезным». Этим  открывалось сотрудничество власти и общества в  той форме, в  которой Витте всегда считал  это сотрудничество наиболее продуктивным. Этим  правом  Витте предполагал  широко воспользоваться. Такой способ  разработки мероприятий не применялся ни разу с  воцарения Александра III. Общественность была привлечена к  широкому обсуждению недостатков  нашего строия и того, что надлежало теперь предпринять. Впервые после 81 года вопрос  был  так  поставлен  перед  Россией.
Нужно добавить, что по системе Особого Совещания, «политики» остались в  стороне; Губернские и Уездные Комитеты не выбирались по 4-хвостке, и общественным  слоем, который мог  в  них  сыграть роль, были все-таки земцы. Это была лишняя причина, почему от  этих  Комитетов, «как  от  Лазарета» политикам  ничего доброго ожидать было нельзя. Если бы попытка Витте удалась, русская общественность устремилась бы к  разработке практических, жизненных  тем  столь же разнообразных, какия были в  шестидесятые годы, а интеллигенция со своей поговоркой «долой Самодержавие» отклика бы в  стране не нашла.
Попытка не удалась, ибо она хотела спасти Самодержавие вопреки его самого. Обреченное Самодержавие этого не захотело. Тогда попытка обратилась против  него и создание сельскохозяйственных  комитетов  стало прологом  к  Освободительному Движению уже в  кавычках.

Пришла ли эта попытка слишком  поздно? Она почти совпадала по времени с  выходом  «Освобождения»; первый номер  его вышел  в  июне того же 1902 года. Но настроение широкого общества тогда было еще далеко от  того, которое владело «вождями» Освободительного Движения.
Второго апреля 1902 г., в  самом  начале работ  Совещания Сипягин  был  убит  Балмашевым. Его место на посту Министра Внутренних Дел  занял  Плеве. Он  олицетворял  собой совершенно другие тенденции.
В  своих  мемуарах  он  передает  отзыв  Победоносцева; сравнивая Плеве с  Сипягиным  Победоносцев  сказал: «Сипягин  дурак, а Плеве- подлец».
Свою политическую позицию Плеве защищал  с  большой энергией. Он  не боялся создавать себе врагов  и их  не щадил. Он  был  и последователен. Он  один  имел  смелость доказывать, что увеличение крестьянского землевладения вредно, и что поэтому нужно прекратить деятельность Крестьянского Банка. Про Плеве можно сказать, что он  не вилял  и взглядов  своих  не скрывал. Он  бился с  открытым  забралом
Он  не был  похож  на слепого фанатика. Был  человек  умный и трезвый, занимавший в  течение жизни разные политические позиции. Победоносцев, по словам  Витте, назвал  его «подлецом», но это ничего нс доказывает, тот  же Победоносцев  оказал  как-то Витте: «Кто ноне не подлец?» В  его устах  этот  отзыв  значил  не много; он. не прощал  Плеве уже того, что он  когда-то был  сотрудником  Лорис -Меликова. Но самое любопытное, в  личности Плеве, это то, что он  понимал  обреченность Самодержавия; которое ои  защшцал. Характерны и, я бы сказал, драматичны, те откровенности, которые он  решился доверить Шипову; они свидетельствуют, между прочим, о том  уважении, исоторос нельзя было не чувствовать к  этому человеку.
В  основе ее лежала та трагедия нашего положения, которая кое-кем  уже сознавалась в  то время Плеве мог  понимать, что  Самодержавие своей властью поступиться не хочет  и что поэтому попытка либеральных реформ  ему не по плечу и не по силам  и его приведет  к катастрофе. Если он  не хотел  отстраниться, и предоставить свободу событиям, если он  считал  нужным  свой долг  перед  Государем  исполнить, ему оставалось одно стараться выиграть  время и защищать существующий строй, как  защищают  обреченную крепость. Враги были и возникали повсюду; Плеве не боялся открытых противников, которые вели против  Самодержавия прямую атаку; ее он  считал  возможным  отбить, как  в  80-х  годах  в  должности Директора Департамента Полиции, отбил  атаку того прежнего времени. Это воспоминание впоследствии вводило его в  заблуждение.
Он  поэтому гораздо больше боялся тех, которые могли увлечь Самодержавие на путь либеральных  реформ, на которые он  нашу страну и общество, а вероятно и Монарха способным уже не считал. По этим  спасителям  он  бил  с  ожесточением  приговоренного к  смерти бойца, озлобляясь в  борьбе, но твердо решившись не уступать им  ни пяди и реформ  не допускать. И в  этом  фигура всем  ненавистного Плеве была не лишена не только трагизма, но и своеобразного героизма.
Борьба Витте и Плеве была той же борьбой двух  основных  путей Самодержавия, как  борьба Лорис -Меликова и Победоносцева в  81 году.

Самодержавие было с ним, а не с  Витте. 26 февраля 1903 года был  издан Манифест  совершенно противоречивший Виттевской крестьянской программе, тому, что он  хотел  провести через  Особое Совещание. А затем  самое Совещание была закрыто, не доведя работ  до конца, и все архивы переданы Министру Внутренних  Дел. Сделано это было помимо Витте так, что об  этом  он узнал из газет. Наконец  16 августа того же 1903 года Витте был  отставлен  от  поста Министра Финансов. С  ним  и с  его идеей либерального  Самодержавия» было покончено.


среда, 18 января 2017 г.

Маклаков В. Мемуары Учеба в Московском университете

Маклаков, Василий Алексеевич(1869-1957) 


Из мемуаров:"Власть и общественность на закате старой России (воспоминания современника)" /Париж,1936г


Устав  84 года был  первым  органическим  актом  нового царствования. Его Катков  приветствовал  известной статьей: «Встаньте, господа! Правительство идет, правительство возвращается». Он  предсказывал, что университетская реформа только начало и указует  направление «нового курса». Он  не ошибся. Реформа Университета имела целью воспитывать новых  людей.
Время студенчества (8794) лично мне дало очень  много. Гимназистом  я жил  в  среде людей достигших  заметного и твердого положения в  обществе.
В  четверг  26 ноября (1887г.) состоялась большая сходка на Страстном  Бульваре. Ее разогнали силой, кое-кто пострадал; разнесся слух, будто оказались убитые. Тогда негодование охватило решительно всех. Тщетно сконфуженная власть эти слухи опровергала; напрасно те, кого считали убитыми, оказывались на проверке в  добром  здоровье. Никто не верил  опровержениям, они только больше нас  возмущали. Помню резоны П. Голохвастова, который меня успокаивал: «вы не могли убитых  назвать  и за это на власть негодуете. Не может - же она убить кого-либо для Вашего удовольствия?» Эта шутка казалась кощунством.
Это пустое событие произвело громадное впечатление на общественное мнение, Либеральная общественность ликовала: Университет  за себя постоял. «Позор» царского посещения был  теперь смыт. Катков, который к  осени 87 г. уже умер, был  посрамлен  в  своей преждевременной радости. Молодежь оказалась такой, какой бывала и раньше. Конечно, в  газетах  нельзя было писать о  беспорядках  ни единого слова, но стоустая молва этот  пробел  пополняла. Студенты чувствовали себя героями. На ближайшей Татьяне в  Стрельне и в  Яре нас  осыпали хвалами ораторы, которых  мы по традиции Татьянина дня выволакивали из  кабинетов  для произнесения речи. С. А. Муромцев, как  всегда, величавый и важный, нам  говорил, что студенческое поведение дает  надежду на то, что у нас  создается то, чего к  несчастью еще нет  русское общество. Без  намеков, ставя точки на и, нас  восхвалял  В. А. Гольцев : Татьянин  день по традиции был  днем   бесцензурным  и за то, что там  говорилось, ни с  кого не взыскивалось. Но эти похвалы раздавались  по нашему адресу не только во  взвинченной атмосфере Татьянина дня. Я не забуду, как  Г. А. Джаншиев  мне наедине объяснял, какой камень  мы — молодежь—сняли с  души всех  тех, кто уже переставал  верить в  Россию.
Мы увидали за столом  Д. И. Менделеева. Он  был  в  это время особенно популярен, не как  великий ученый, а как  «протестант». Тогда рассказывали, будто во время  беспорядков  в  Петербургском  университете Менделеев заступился за студентов  и вызванный к  Министру Народного Просвещения, на вопрос  последнего, знает  ли он, Менделеев, что его ожидает, гордо ответил: «знаю, лучшая кафедра в  Европе». Не знаю, правда ли это, но нам  это очень понравилось, и Менделеев  стал  нашим  героем.
Для одних  содержание таких  квартир  было «коммерцией», для других  «служением  обществу». Софья Петровна была типичной хозяйкой второй категории: она жила одной жизнью со своими молодыми жильцами и со всеми, кто к  ним  приходил. Защитница их  помощница, ничего для них  не жалевшая, все им  прощавшая, не знавшая другой семьи, кроме той, «которая у нее образовалась, она устроила у себя центр  студенческих  конспираций. Каждый мог к  ней привести переночевать нелегального, спрятать  запрещенную литературу, устроить подозрительное собрание и т. д. А в  мирное время та ней собирались почти каждый вечер  то те, то другие. Совместно в  честь хозяйки готовили сибирские пельмени, пока кто-нибудь читал  вслух  новинки литературы (как  сейчас  помню, выходившую тогда в  «Вестнике Европы» щедринскую «Пошехонскую старину»). Потом  поглощали пельмени, запивая чаем  или пивом, и пели студенческие песни. Иногда спорили до потери голоса и хрипоты. Такие квартиры были во все времена. В  них  рассказывал  Лежнев  в  Тургеневском  Рудине. Они не меняли характера в  течение века. Ибо главное 20 лет у участников  оставались всегда.
В  это время я был  занят  одним  предприятием, в  котором  участвовал  и Виноградов. Кружок  студентов  затеял  издательство. Пользуясь  отсутствием  конвенции об  авторском  праве, мы задумали выпускать переводы политических  и исторических  классиков  по грошовой цене. Все работали даром: переводы оплачивались пятью рублями за лист. Мы могли выпускать  книги за четвертак.

Ключевский имел  привычку говорить в  -своей вступительной лекции: «у всякого поколения свои идеалы; у меня одни, у Вас, господа, другие; но жалко то поколение, у которого нет  идеала». Слушая его, мы себя спрашивали: «не на нас ли он  намекает»?
Соблазнять  нас  рассказами о 60-х  годах  было равносильно тому, чтобы сейчас  в  советской России расписывать, как  хорошо жилось при конституции 906 года.
Моим  однокурсником  на Естественном  факультете был  тогда А. И. Шингарев. Кто знал  его позже, с  трудом  может  поверить, что он  интересовался только наукойботаникой; в   беспорядках  участия не принимал  и пока был  студентом  никакой общественной деятельностью не занимался.
Если религиозная проповедь Л. Толстого большинству была непонятна, то имело успех  устройство «колоний». Это была попытка создать ячейку «идеального общества», но опять таки в  рамках  существовавшего государства. Это мы принимали. Все это были явления эпохи упадка, блуждания, индивидуальные попытки найти хотя бы для себя дорогу в  пустыне, в  которой все заблудились. Но сознание, что мы «в  пустыне», нас  не покидало. Оно было всеобщим.

Мы не догадывались, что эта эпоха упадка доживает  последние дни и что скоро придет  и вера, и деятельность
Студенты продолжали считаться «отдельными посетителями университета», всякая корпоративная деятельность по-прежнему им  запрещалась.
Молодое поколение Чернышевского уже не читало. Но его не забыли. Тогда даже в  учебнике Русской Истории Иловайского был  помещен  пренебрежительный отзыв  о его романе «Что делать». А в  студенческой' песне сохранялся куплет:

«Выльем  мы за того,
Кто «Что делать » писал,
 За героев  его,
 За его идеал ».

Чернышевский был  для нас  символом  лучшего прошлого. Кроме того он  пострадал  за убеждения, был  жертвой несправедливости. Его смерть кое-что во всех  затронула.
Не предупреждая священника, мы заказали в  церкви Дмитрия Солунского, против  памятника Пушкина, панихиду в  память «раба Божия Николая». Объявлений в  газетах  не помещали; но посредством  нашей «боевой организации» оповестили студенчество по аудиториям.
Призыв  имел  необыкновенный успех. Церковь была переполнена; многие стояли на улице. Я с  паперти наблюдал, как  со всех  сторон  непрерывными струями вливались студенты. Встревоженный священник  сначала отказался служить; его упросили, запугали или подкуишли не знаю. Власти панихиды не ожидали; мер  принять не успели. Это было скандалом. В  декабре 87 года, в  десятилетие смерти Н. А. Некрасова, была задумана панихида по нему  в  той церкви Болыпого Вознесения, где была свадьба Пушкина и которую большевики разломали. Некрасов  не чета Чернышевскому; он  был  человеком  легальным. Годовщина его смерти была всей прессой отмечена. Й все-таки, только потому, что инициаторами панихиды были неизвестные люди, которые что-то организовали без  ведома власти, и разослали приглашение на панихиду, церковь заперли, подходящих  к  ней переписывали, и нескольких  лиц  Фальборка, Новоселова (позднее основателя Толстовской Колонии, а еще позднее священника) арестовали. Но на нашей панихиде произошло нечто совсем  неожиданное. Из  церкви все сами собой пошли процессией в  университет. Это было по тому времени уже чрезвычайным  «событием». Громадная толпа студентов  шла по Тверскому бульвару и по Никитской без  крика, без  пения, спокойно и стройно. Но это все же была уличная демонстрация; она всех  захватила врасплох. Мы прошли мимо дома обер-полицмейстера; несчастные городовые не знали, что с  нами делать. Дошли до университета и вошли толпой в  сад. Это была уже «сходка». И опять характерно для этого времени. Некоторые хотели демонстрацию продолжать, произнести соответствующие случаю речи. Большинство тотчас  же заподозрило в  этом  «политику» и не захотело. А когда стали настаивать, поднялись споры и шум   и все разошлись.

«Поход  по Тверскому бульвару», как  его тогда называли, произвел  впечатление. Генерал-губернатор  был, недоволен. Замешан  был  Чернышевский; это и казалось «политикой». Кроме того, обнаружилась организация. Администрация не была способна понять, что этот  «инцидент» наоборот  показал, насколько студенчество, даже организованное и передовое, было все же лояльно настроено. Конечно, выступление обнаружило, что студенчество было не тем, чем  его хотели бы видеть; оно не относилось враждебно к  60-м  юдам, почитало прежних властителей дум. Но выражение сочувствия памяти Чернышевского не превратилось в  антиправительствениую демонстрацию, не осложнилось выходками против  властей. Оно со  стороны студенчества было выражением  человеческого сочувствия, а не политической манифестацией.
Осенью 89 года я поехал  с  отцом  в  Париж  на всемирную выставку. Для студента такая поездка была редкой удачей. Даже с  точки зрения формальных  законов  ему поехать заграницу было не просто. Было необходимо свидетельство врача о болезни. Проф. Дьяконов  свидетельство дал. Надо было его утвердить во Врачебном  Управлении. Губернский врач,  не взглянув  на меня, написал  на свидетельстве, что с  коллегой согласен. Эта  бесцельная ложь считалась необходимой; она напомнила мне потом  процедуру бракоразводных  процессов
Я упросил  отца оставит  меня в  Париже подольше; он  возвратился один, и я пробыл  в  Париже месяц  после него. Это время было и для Парижа исключительным  временем. Была не только всемирная выставка; было столетие Французской Революции и апогей политической борьбы с  буланжизмом, выборы 89 года, которые буланжизм  раз- громили. Впечатления от  этого  бесследно пройти не могли. Менее всего заняла меня выставка. Я ходил  по ней вместе с  отцом; но у меня оказались свои интересы и завелись свои знакомства. Влекло к  себе и студенчество. Про парижских  студентов  я знал  только то, что существует Латинский квартал, где они проживают. Я думал, что этот  квартал  похож  на нашу Казиху. Мне хотелось поскорее их  найти, узнать, как  им  живется во Франции. Применяясь к  нашим  обычаям, я искал  их  по наиболее дешевым  столовым, рассчитывая их  увидать в  бедном  и в  поношенном  платье. Я заговаривал  снезнакомыми и удивлялся, что попадал  не на студентов. Меня выручил  случай. Проходя но улице rue de Ecoles, я увидал  флаг и вывеску: «Acosiasion generale des etudiants de Paris». Я сказал, что я русский студент, который приехал  в  Париж  и хотел  бы познакомиться с  их  учреждением. Отворивший дверь студент  радостно потряс  мне руку и кликнул  кого-то их  соседней комнаты…. Так  началось наше знакомство.
Отстранение от  «политики», которого в  России от  нас  требовала власть и за которое «старшее поколение» нас  осуждало, как  за равнодушие к  гражданскому долгу в  Парижской Ассоциации против  оказывалось признаком  политической зрелости, Это был  для меня первый урок, который было полезно продумать. Я кроме того мог  увидеть, насколько французские студенты были образованней нас, которые больше воспитывались на журналистике и публицистике, чем  на «первоисточниках». Легальная студенческая деятельность вела к  европейским  порядкам, не к  нашему русскому кипению «в  действии пустом». Там  я это понимал  и не раз  себя спрашивал: неужели наша власть этого не сумеет  понять?

Я открыл  в  Париже и большую «сенсацию». Я узнал у что летом  там  состоялся международный Студенческий Съезд  и на нем  были представлены все, кроме русских. Меня упрекали: почему никто из  нас  не приехал? «Ведь вам было послано приглашение через  вашего Министра Народного Просвещения». Я негодовал  на это незнакомство с  нашей жизнью. Рассказывал про наши отношения с властями, про подпольные организации, землячества и т. д. Это было ново для них.
Издавались две газеты, которые (уже тогда!) шутя между собою бранились. Утром  выходила либеральная газета, вечером  консервативная; их  читали на сходках. Консервативная газета, которой я и Поленов  были редакторами, называлась «Бутырския Ведомости   и имела эпиграф  «Воздадите Кесарево Кесареви, а Божие тоже - Кесарево». Либеральная газета называлась «Невольный Досуг» и имела эпиграфом  «изведи из  темницы душу мою». Первый номер  консервативной газеты начинался так: «Официальный Отдел». «Г. Министр  внутренних  Дел, осведомившись, что газета «Невольный Досуг» позволяет  себе» и т. д. «постановил  объявить  ей сразу три предостережения в  лице ее редакторов.
Известно, что наше мудрое правительство в  своей заботе об  истинно научном  просвещении открыло на днях  новое высшее учебное завѳдение Бутырскую Ажа- демию. И что-же? Крамола забралась сюда»
Суд  установил  несколько категорий. Немногие были совсем  исключены; другие отделались пустяками. Я попал  в  третью категорию, которая была уволена, но только до осени, с  правом  обратного поступления. Эта категория была объявлена «серьезными виновниками, но не вовсе морально испорченными и дающими надежду на исправление».
Касса избрала депутатом  студента Нижегородского землячества, естественника второго курса А. И. Добронравова. Для русского студента он  был  типичен: лохматый, с  длинными волосами и бородой, неряшливый, французским  языком  плохо владевший. В  своем  землячестве он  пользовался большим  уважением. Я услышал  потом  много курьезов  про организацию делегации. ... письма писали по-русски; их  переводил  преподаватель французского языка Дюсимитьер . Из  осторожности старались писать неясно, чтобы в  случае перлюстрации полиция не догадалась, в  чем  дело. Первый их  не понимал  переводчик. Можно представить, что поняли французские адресаты! После первого же ответа, в  Монпелье никак  не могли догадаться, будет  ли или нет депутация?

Но все обошлось благополучно. Добронравов  поехал. В  это время я жил  в  Монпелье. Я там  познакомился с  доктором  Н. А. Белоголовым ; не заграничные специалисты, а он  меня вылечил  сразу, отменив  все диеты, лекарства и истязания, которым  меня подвергали в  Москве. В Монпелье у вдовы эмигранта географа Л. И. Мечникова (брата биолога) я познакомился с  Элизе Реклю. Я часто бывал  у него и мы вместе гуляли. Я был начинающий естественник, он же знаменитый натуралист. Но именно он, более всего отвратил  меня от  естествознания. Он  был  теоретик -анархистом; только это его и увлекало. «Как  может  быть Вам  интересно изучать естественные науки? говорил  он  мне. Разве в  них  сейчас  дело! Человечество идет  к  полному переустройству принципов  общежития. Всем  нужно думать  только об  этом!»
Приезд  Добронравна сделался событием  дня. Это были года перед  заключением  союза, когда популярность  России росла с  каждым  днем. России не знали, но в  ее силу так  верили, что союз  с  ней казался спасением. Приглашение студентов   на праздник  было послано не мне одному, т. е. нелегальным  путем , но и официально «Министру». Во Франции не различили, какое именно приглашение привело к  результатам, и присутствию русского делегата придали характер  официальный. Ему сделали трехцветную ленту, дали в  руки такое же знамя и всякое его появление встречали аплодисментами и; исполнением  русского гимна. Министр  иародного Просвещения Гобле его представил  Карно, президенту французской республики. На банкете мэров  Карно упомянул  в  своей речи о присутствии русского делегата, видя в  этом  доказательство растущего доверия к  французской республике. Когда Добронравов  со студентами входил  в  кафе, его узнавали и пели в  его честь «Боже Царя Храни». Мы из  оппозиционности не любили нашего гимна, ио радикалу Добронравову приходилось снимать шляпу и благодарить. Это он  делал  искренно. Атмосфера празднеств  его увлекла, и он  мне позднее писал, что если бы заранее знал, чем  дело кончится, то все равно бы поехал.
Когда приближался срок  подачи прошения о возвращении в  университет, я колебался, кончать ли сначала естественный факультет  или сразу, не теряя времени, пере- ходит  на другой, где бы я мог изучать науки об  обществе. Вопрос  решился неожиданно. К  отцу пришел  бывший в  то время помощником  ректора Н. А. Зверев  и сообщил, что получена бумага от  Министра Народного Просвещения, коей я «по политической неблагонадежности» распоряжением  двух  Министров  Внутренних  Дел  и Просвещения исключаюсь из  Университета без  права поступления в  другое учебное заведѳние. Это был  волчий: паспорт. Начали справляться. Никто не знал  ничего. Попечитель  был  задет  мерой, принятой помимо него, Он  снабдил  отца письмом  к  Министру Народного Просвещения, графу Делянову и Директору Департамента пoлиции П. Н. Дурново. Попечитель в  нем  не только меня защищал, но соглашался принять 'меня на поруки. В  Петербурге все кончилось благополучно. Мне разрешили вернуться в  Ушшерситет  на личную ответственность Попечителя. Но в  чем  была причина моего исключения, не объяснили. Делянов  не знал, ссылался на требование Министра Внутренних  Дел. П. Н. Дурново не счел  возможным  раскрыть «служебную тайну». Я ломал  себе голову, что это значит. Мои ли прогулки с  Рѳклю или то, что проездом  через  Париж  я был  на лекции П. Л. Лаврова, где встретил  знакомых.
«Но это не все», сказал  мне Капнист: «не как  условие, а как  совет, я Вам  говорю: брось те свой факультет, он  не по Вас». Этот совет, так  курьезно совпавший с  советами анархиста Реклю, не противоречил  моим настроѳниям, но меня удивил . Я спросил: почему? Мотивы Капниста были неожиданны. Он  привел  справку, что естественный факультет  дал  второй раз  наибольший процент участников  в  беспорядках. Я не стал  спорить с  выводом ; перемена факультета в  сущности, совпала с  моими намерениями.
Прошло несколько времени и все стало ясно. Добронравов  меня известил, что он  тоже «по политической неблагонадежности» исключен. Постановление об  этом  было принято в  один  день  с  моим. Это показало в  чем  дело. Мы с  Добронравовым  отвечали за Монпелье, за приветствие Президента Карно, за овации Франции по адресу России, за постоянное исполнение «Боже Царя Храни». Я написал  об  этом  в  Парижскую Ассоциацию, получил  ответ, что Французский Министр  Народного Просвещения, через  Посла свидетельствовал  о полной корректности поведения Добронравова, просил  не ставить  ему в  вину, что присутствовал  на официальных  торжествах.

Ведь это только случай, а вернее сказать «протекция», есля распоряжение двух  министров  меня не раздавило совсем. А сколькие были раздавлены!


Делайте это «совокупно», но не «коллективно» объяснял  он  нам  без  всякой иронии; коллективиныя действия ведь не дозволяются». Этот  инспектор, как  и попечитель, были администраторами старой Москвы, для которых  Петербургские законы не были писаны

воскресенье, 15 января 2017 г.

В.Маклаков мемуары Либеральная идеология

Маклаков, Василий Алексеевич(1869-1957) 


Из мемуаров:"Власть и общественность на закате старой России (воспоминания современника)" /Париж,1936г


Освободительное движение  справедливо восставало против гипертрофии  государственной власти в  России, требовало раскрепощения жизни. Но между тем  в  области аграрной программы,  вместо  того, чтобы идти этим путем  только направляя естественное развитие хозяйства, вместо того, чтобы использовать для  него   преуспеяния энергии и личные интересы, чтобы предоставить земле самой находить хозяев, поощрять труд и умелость, карать ленивых  и неудачливых, освобожденческая программа предоставила государственной власти разделить  отобранные ею земли между крестьянами. Она предлагала такую неслыханную гипертрофию государственной власти, которая с  идеалами либерализма несовместима. Именно с той точки зрения неоднократно и красноречиво критиковал  нашу аграрную программу Ф. Родичев. И опять любопытно, что освобожденческий идеал  был  развит  и осуществлен  большевистской властью, которая стала единственным  собственником  земли и стала управлять этой  национальной собственностью по своей системе планового хозяйства.

Свою программу освободительное движение, а позднее и- кадетская партия облекли в благовидную форму; они ссылались на право государства в  экстренных  случаях  отчуждать частное имущество на общую пользу с вознаграждением  по справедливой оценке. Если, конечно,  нельзя отрицать этого права, когда этого требует  общая польза, если в ряде случаев  этим  принципом  можно было разрешать даже старые аграрные споры, что признавал  и Столыпин в  своей речи во второй Государственной Думе, то оправдывать этим  массовое отобрание земель у одного сословия, чтобы отдать их  другому для удовлетворения е их  воли, при этом  к  ущербу интересов  страны, значил превращать  право в  злоупотребление им. Это была игр словами. Честнее было бы не ссылаться па этот  правовой институт, а просто исходить из  принципа о неограниченных  правах  государственной власти, которая будто бы все может  и все смеет, т. е. принципиально становиться на позицию нашего Самодержавия, а теперь большевизма. Потому-то аграрную программу я называю отсталой программой. Она могла сложиться лишь  в  привычной атмосфере государственного деспотизма, а не в  понятиях  правового режима. Ее  фактически стали осуществлять большевики, показав этим  на практике, к  чему привели нас теории
...когда речь заходила о вознаграждении за отобранную землю, это исчисление сразу менялось. М. Я. Герценпггейн  всегда заявил, что справедливая оценка будет  ниже рыночной цены. Эту мысль воспроизвел  позднее кадетский аграрный акт. Если государственная власть всемогуща, она может, конечно, предполагать  и подобный порядок, точно так, как может  отобрать землю и без  вознаграждения. Собственно чего государство сделать не может  это превратить  в  справедливость то, что по существу несправедливо. Тот, кто с  помощью государства приобретал  землю по рыночной цене и у кого потом  ее отберут  по так  называемой «справедливой», не может  считать этого справедливым. Когда сейчас  большевики отнимают  хлеб  у крестьян  и платят  им  по такой справедливой оценке, которая ниже рыночной, то это всех  возмущает; но они опять  таки осуществляют  сейчас только то, что мы сами в  свое время затеяли.
Защитники освобожденской аграрной программы с  торжеством  указывают, что эта мера после войны была принята в  нескольких  европейских  государствах. Здесь путаница слов  и понятий. Государство может  принимать, общие меры; может рационализовать всю земельную площадь; может  установить для всех  ее максимум, предоставляя землевладельцу избыток  земли ликвидировать, хотя бы в  условиях  спешности. Применение этих  мер  после войны основ  социального строя не колебало. Но в  России Освободительное Движение его поставило как  отобрание земли у класса помещиков  в  пользу крестьянства. Никакой правовой основы для этого не было; было лишь желание самих  крестьян. Но того, чего действительно хотели крестьяне, не могло бы сделать ни одно государство; это могла сделать одна революция.

Крестьяне думали не о  максимуме на земельную площадь; не о запрещении на нее личной собственности, как  это воображали социал-революционеры; не об  обязательных  способах  ее эксплуатации; они находили, что земля их  бывших  помещиков  должна им  перейти потому, что когда-то помещики ими самими владели. Это казалось для них  нормальным  окончанием  старых  крепостных  отношений. В  этой идее, продукте незабытого крепостничества, отрыжке старой сословной России, родившейся в  темных  слоях  сельского общества, их стали поддерживать либеральные партии, которые вели борьбу за начала свободы, права и равенства. Для оправдания этой реформы нельзя было ссылаться ни на одно из этих  начал, а только на волю народа. Как  при неограниченном  Самодержавии преклонялись перед  Высочайшей волей, так  волю народа, требовавшего отобрание земли для них, превращали теперь в правовое основание
А аппетиты крестьян  все росли по мере того, как  увеличивались надежды, что их  мечты будут  исполнены. Несбыточное становилось возможным, а это окрыляло воображение. Стоит  посмотреть в  22 Освобождения протоколы Крестьянского Съезда, состоявшегося в   июле 1905 года, чтобы понять; как  переломилось в  крестьянских  головах  учение о принудительном  отчуждении по «справедливой оценке», верховенстве «воли народа». «Земля Божий дар, говорил представитель Харьковской губернии, захваченный помещиками, которые вследствие этого пользовались нашим  трудом». «Частную собственность необходимо отменить, добавлял  представитель Черниговской губернии; если вместо чиновников  будут  править помещики, то станет  еще хуже. Еще больше будет  грабеж, если богатым  будет принадлежать власть. Пример  несчастная Англия: А вот  по вопросу о выкупе. Представитель Владимирской губернии заявляет: «землю надо взять и отдать крестьянам, за что выкуп? Мой прадед  был  крепостным  знаменитого Пестеля, а он  отпустил  на волю своих  крепостных  без  всякого выкупа», скорее с  помещиков  нужно взять выкуп  за то время, когда они владели землей».
И он заявляет: «никакого выкупа за землю не нужно, будет  с  того, что Александр  II взял  большие деньги».
Свою Немезиду либералы получили, как  н во всем, уже после объявления конституции, когда надо было Ахеронт  успокаивать. То, что для большинства освобожденцев  было только военной тактикой, для Ахеронта было сознанием  права. Крестьяне не были удовлетворены завоеванной конституцией; к  ней они остались совсем  равнодушны. Но зато переходное время давало аграрным  демагогам  надежду «явочным  порядком» добиться исполнения главного своего пожелания. Задачей либерализма должно было быть  уничтожение тех  причин, которые крестьянский вопрос  породили и исказили. Но наследникам  Освободительного Движения было трудно отказаться от  того, что ими было объявлено. Свою программу с  «принудительным  отчуждением» они продолжали отстаивать уже при конституции в  Думе, из  тех  же тактических  соображений, что и раньше, только на этот раз,  желая создать благодарную платформу против  роспуска Думы. Так  крестьянский вопрос  остался орудием  партийной борьбы. Заслугу его разрешения или, по крайней мере, правильной его постановки либеральная общественность этим  сама отдала в  руки Столыпина. Этого мало. И с  его проектом  она по инерции продолжала принципиально бороться. Такое отношение к  крестьянскому вопросу было самой тяжелой. тактической жертвой, которую принес  русский либерализм. Эта жертва его не спасла. Принятую им  к  исполнению крестьянскую «волю» и судьбу этой воли с  ее результатами, либерализму пришлось увидать уже после февраля 917 г

Если Освободительное Движение в  войне против  Самодержавия искало всюду союзников, если его тактикой было раздувать всякое недовольство, как  бы оно не могло стать опасно для государства, то можем  ли мы удивляться, что для этой же цели и по этим  мотивам  оно привлекло  к  общему делу и недовольствие «национальных  меньшинств»? Ведь постановка национальной проблемы в  старой России была одно из  самых  ее слабых  сторон.
национальная проблем и в  России была очень сложна, не могла быть решена, но одному общему принципу, требовала такта и осторожности. Но одно несомненно. Национальная проблема в  ней имелась и Россия уже никак  не могла считать себя государством  унитарного типа.

А между тем  по какой-то непонятной аберрации мысли официальная политика находила нужным  отрицать  эту проблему. Она давала двусмысленные и опасные лозунги вродеСамодержавие, Православие и Народность; или еще хуже Россия для русских. Ибо если этот  знаменитый лозунг  эпохи Александра III был  направлен  против  «заграницы», и под  «русским» понимая  всех  граждан  Российской Империи то он  был  трюизмом; если же он  давал  преимущество «русской» и даже просто «великорусской» народности, как  не в  меру усердные патриоты стали его понимать, то он  был  преступен, ибо подрывал  единство России.
В  значительной степени эта неразумная политика была связана с  Самодержавием. Не потому, чтобы Самодержавие было «националистическим» по природе своей. Скорее напротив. Гордостью и raison detre Самодержавия было именно то, что Самодержец  стоял  выше всех  одинаково и все части населения одинаково его сердцу были «любезны». Ведь сама наша династия давно не была русской по крови, не была и по направлению; Александр  I русским  предпочитал  «поляков» и «финляндцев», а Николай I немцев  остзейских  провинций. Но Самодержавие не хотело считаться с  правами «человека» и «общества» и потому не было склонно делать исключения для той совокупности специальных  общественных  притязаний, которые связаны с  национальностью. Гнет  центральной власти давил  на всех  одинаково и не давал  преимущества русским; он  угнетал  «национальности не потому, что они были иноплеменны, а потому, что они были «общество», которое должно было иметь один  только долг  «повиноваться». Чистое «Самодержавие» о «правах» национальностей просто не думало; и недаром  роковая для России агрессивная «националистическая» политика обнаружилась все острее уже при Государственной Думе. Старый самодержавный режим  мог  довольно искренно считать Россию «унитарным» государством; ибо вся Россия одинаково была против  воли Самодержца бесправна.
Она считала их  естественными союзниками в этой общей борьбе и не спрашивала себя, в  какой мере оппозиция национальных  меньпшнств  против  Самодержавия не является оппозицией и против  самой России? Подобные опасения считались в  то время «маневром» реакции. И потому неудивительно, что когда «Освободительное Движение» -сформировалось перед  решительным  штурмом, то на состоявшейся в  ноябре 904 г. конференции оппозиционных  и революционных  организаций Российского государства были приглашены и представители национальных  меньшинств, их  крайних  партий: поляков, литовцев, евреев, украинцев, латышей, грузин, армян, белорусов  и финляндцев.

На этой конференции русскому либерализму пришлось  определить свою программу по национальному вопросу, эта программа потом  красной нитью проходит до крушения России в  1917 году. В  ней многое любопытно.

В  сущности, любопытно и то, что эта конференция, гд в  качестве приглашенных  участвовал Союз Освобождения, претендовавший быть широким национальным  движением, подчинивший все воле Всероссийского Учредительного Собрания избранного по 4-хвостке, что эта конференция была созвана «финляндской оппозицией» и что «национальное российское движение» было поставлено на одну доску с  инородческим. Здесь была какая-то предварительная сдача нашей национальной позиции. Инициаторы этой конференции, финляндцы, одни от этой конференции получили нечто реальное и конкретное, т. е. отмену всех  мер последнего времени, нарушавших  Финляндскую  конституцию. Для всех остальных национальностей не дошли дальше принципов, но за то очень двусмысленных  и опасных.

Конференция осудила «разжигание национальной вражды» и «русификаторские стремления» нашей власти. Она в  этом  была, конечно, права, если под  «русификаторством» разуметь только стремления денационализировать «инородцев», т. е. насильственно запрещать проявления их  культур  (в  чем  официальная Россия была несомненно, повинна), а не защиту государством  русских  меньшинств  против  их  денационализации инородческим  большинством (чему тоже были примеры).
Но на этом  конференция не остановилась. Она при участии «Союза Освобождения» признала за каждой народностью право на «национальное самоопределение». Так  здесь впервые была принята знаменитая формула, которой в  России пришлось сыграть такую роль после 1917 г., а в  Европе в  эпоху Версальского мира.

Эта формула одна из  тех  общих  мест, вроде «неприкосновенности личности», которые не могут  быть принимаемы без  оговорок; «неприкосновенность» личности не означает  ея права быть выше закона или суда, тем  более права делать все, что захочет, не стесняясь с  правами других. Это все понимают. Но что значило «право на, самоопределение народностей»? В  чем  граница этого права? Какое его отношение к  суверенитету всего государства? Признается ли оно, если народность пожелает отделиться от  государства и захватить его территорию? Как быть с  меньшинством  самой народности, которое государству останется верно?
Такой лозунг  в  том виде, в  котором  он  был  принят, был  нацравлен  очевидно вовсе не против  Самодержавия; оп  мог  быть обращен  против  всякой формы правления, против  всего государства, против  единства России, т. е. мог  быть лозунгом   и узкого шовинистического сепаратизма. И, однако, он  был Освободительным Движением  принят.

В  оправдание можно сказать только одно. Освободительное Движение наивно, но искренне не предполагало, что отдельные народности России пожелают  от  нее  отделиться.
Вопрос, что в  случае такого желания пришлось бы делать и России, считался просто абсурдным. Впрочем, так  легко смотрели на двусмысленную формулу самоопределения не только русские либералы. Во время Версальского конгресса, когда этой формулой пользовались против  России, я и спросил  Клемансо, что бы он  сказал, если бы во имя права на самоопределение баски потребовали себе независимости? Он  усмехнулся: «я этого не боюсь, не потребуют». Такой фразой удовлетворялся и наш либерализм, забывая разницу между Францией и разноплеменной Россией. Он  был  уверен, что национальные меньшинства проводят  разницу между русским  обществом  и правительством
Такие иллюзии могли быть простительными, в  это время среди национальных  меньшинств  я не помню открытых врагов старой России. Помню врагов  Самодержавия, а не русского общества. Не думаю, что это было только скрыванием  мысли. Единство России имело под  собой достаточно реальные экономические, культурные и политические основания. Настоящего сепаратизма не было тогда ни в  Польше, поскольку та боялась Германии, ни в Финляндии, которая была в слишком  привилегированном  положении, чтобы претендовать на независимость, не говоря уже о сепаратизме Армении и Грузии, Прибалтики и тем  более Малороссии.
Но эти претензии отдельных  меньшинств  не были бы для России опасны, если бы они не находили той поддержки в Европейском  общественном  мнении, которая обнаруживалась в  роковые для нас  годы, иногда это сочувствие было корыстное и тогда возражать  против  него было нечего.
Европа плохо знала Россию. Представления о ней, о ее политике шли из  двух  противоположных  источников. Одни  из «официальной» России. Они везде односторонни, а у нас  более чем  где бы то ни было; официальная Россия свободы мнений, не допускала и ее представители не только были пристрастны «по должности», но пребывали и сами в  неведении того, что в  ней происходит. Представительства европейцев в России редко выходили из-под официальных  влияний и у них  было мало источников  осведомления. Другим  источником была русская революционная «эмиграция»; он  был  не более правдив  и не менее односторонен. Подобно всем  эмиграциям  она верила, что государственный строй России держится только насилием, что народ  бесконечно выше режима, который ему силой навязан, что в  тюрьмах  и ссылках  пребывают  лучшие элементы России. Если официальная версия уверяла, что, кроме крамольников, все в  России довольны, то эмиграция в  80 годах  утверждала, что старая Россия накануне взрыва и краха. Мысль, что как  бы правительство ни было плохо, страна его заслужила, отвергалась так же решительно, как  и предположение, будто негодная власть могла быть нужной России, что она все же лучше анархии.
Оба представления о России находили сторонников  среди лиц  соответствующего образа мыслей. Они согласовались  с  интересами тех, кто их  разделял. Официальная Россия находила в  Ёвропе друзей, которым  дружба с ней была политически выгодна и которые видели в  ней осуществление своих  идеалов. Тоже и с  лагерем  «эмиграции». Ее рассказы о России подтверждали идеологию  европейских  революционеров  и могли служить им  оружием  в  их  внутренней партийной политике.

Потому, несмотря на моду, которая была на Россию, на восхищение ей наукой, искусством, вкладом  в  культуру, о политическом  строе России, о том, что ей было нужно, Европа имела противоположные, упрощенные и потому неверные представления. Наконец  многое для нее было слишком  чуждо и она самоуверенно все объясняла по-своему. Достаточно посмотреть, что сейчас  Европа говорит  о России, чтобы не удивляться прежним  «развесистым  клюквам».
...убеждение, что единственный враг  России есть ее правительство; всякое слово в  пользу его казалось преступлением  перед  родной страной. Освободительное Движение не прошло школы, которую теперь прошла эмиграция, и могло верить в  искренность заступничества со стороны наших «друзей». Оно не оскорблялось несправедливыми нападками на русскую власть, не понимало, что под  ними скрывается презрение к  стране, которая эту власть переносит. Оно их  объясняло горячим  сочувствием  нам.
Освободительное Движение осталось на позиции безусловного противоположения власти и общества, на утверждении, что страна за свою власть, как  за врага так же неответственна, как  сейчас  русские беженцы не ответственны за большевиков. Этому издавна учили революционные эмиграции.
Результатом  было фантастическое непонимание Европой того, что происходило в  России. Либеральные политики Франции чуждое им  Самодержавие презирали, веря всему, что против  него говорится. Но отказываться от  него, как  от  союзника, они не желали. Они совмещали официальную дружбу с  скрытым  неуважением, как  это теперь обнаруживает  французская мемуарная литература. Это отношение подобно тому, которое создалось сейчас  с большевиками.
Чем, как  не непониманием  можно объяснить радость союзников, когда они узнали про крушение монархии в феврале 917 г.? Как  нн осуждать старый режим, его падение во время войны было гибельно для ее успеха. Но Европа и Франция были о нем  гораздо худшего мнения, чем  были мы сами, и легкомысленно радовались, что «царизма» более нет. Большевистская власть и ее зверства нашли позднее, если не прямую защиту, то попустительство, именно в  левых  «свободолюбивых» рядах; этот лагерь был  убежден, что советская власть не может  быть хуже царизма.

Политика определяется интересами; со страной считаются в лице тех, кто ей управляет, а не тех, кто из  нее убежал.

Японцы казались нашим  союзником  против  Самодержавия и на их  нападение либеральное общество ответило почти сплошным  «пораженчеством ».
Позднейшие события либерализм  от  пораженчества нзлечилн. В  эпоху Великой Войны либеральная оппозиция не подумала использовать внешние  затруднения для борьбы с  «ненавистною» властью. И сейчас  в  эмиграции внешние унижения советской России воспринимаются большинством  как  несчастие и только исключения желают  победы над  ней Японии, Польши или Германии. Даже предположение, что в  самой России может  быть ее разгрома желают, как  единственного выхода из-под  советского гнета, не превращает  перспективы русского поражения в  радость от  удара по власти советов. Пораженческие настроения стали настолько чужды либерализму, что он  не только негодует, когда их  виднт  в  других, но стал  отрицать их  и в  своем  прошлом.
Французская эмиграция при Наполеоне довела свое пораженчество до участи в войне против  своего же отечества. На это способны не все. Но зато пассивное пораженчество, т.-е. простая радость неѵдачам  своей же страны распространена больше. Она иногда бывает  трагична. В 1904 году по Москве ходила фраза, будто бы сказанная, П. Чичериным  незадолго до смерти: «Ужас в  том,  что мы не смеем желать победы России». Не знаю, была ли эта фраза действительно сказана; но Чичерин  в  своих  воспоминаниях  говорить то же о Крымской войне. Это и есть пораженчество. В  основе его лежит  предпосылка, что внешние неудачи России принесут  ей меньше вреда, чем продолжение режима, который в  ней существует.
Пусть демонстративная радость от  японских  побед  публично не выражалась; хотя были слухи и об  этом, например,  о телеграмме студентов  Микадо и что характерно либеральное общественное мнение за эту фантастическую телеграмму не негодовало, как  за измену России. Но зато либеральное общество определенно враждебно относилось к  патриотическим  выступлениям  этого времени и находило, что нужно от них,  прежде всего «отмежеваться». К  военным  поражениям  оно относилось так, как  будто их  терпело только правительство.
репшлся высказать мнение, что патриотическое воодушевление страны, вызванное войной с  внешним  врагом  совместимо и с  либерализмом  и даже с  борьбой против  Самодержавия. Не бойтесь быть патриотами, говорил  Струве; не смущайтесь тем, что интересы, России отстаиваются, ненавистной для всех  нас  властью; не расходитесь с  народом  в  его патриотическом  воодушевлении; не предавайте армии, русских  солдат, которые вызваны силой вещей проливать кровь и гибнуть. И Струве рекомендует  в  качестве лозунгов  военного времени кричать: «да здравствует  Россия! Да здравствует  армия! Да здравствует  Свободная Россия»!

Это письмо, конечно, показывает, что сам  Струве пораженцем  не был; но потому он  и был  исключением. Характерен  отклик, который вызвало это его выступление. Его выразителем  был  как  раз  П. Н. Милюков. В письме к  Редактору (7 марта 904 г.), он  высказал  недоумение перед  советами Струве. В  Освобождении был оглашен  характерный случай. На московском  земском собрании при чтении «патриотического адреса» находившийся в  публике студент  остался сидеть. Профессор  Московского Университета Зограф  усмотрел   враждебную демонстрацию и набросился на него с  упреками, крича: «вы русский или не русский»! Этот  банальный пример  шовинистической нетерпимости дал  повод  П. Н. Милюкову развить свою аргументацию. «Пока Зографы, т.-е. патриоты в  кавычках, объясняет  он, кричат: «да здравствует  Россия и да здравствует  армия, мы кричать этого не можем. Мы решительно не хотим, чтобы здравствовала та Россия, в  которой Зографы «тащат  и не пущают ». Мы ничего не имеем  против  армии [5]) но пока она будет  «кулацким  символом  русского нахальства и безответственной жертвой Зографов  русской внешней политики, мы не станем  кричать, «да здравствует  русская армия». И как  вывод  С. С., т.-е. П. Н. Милюков  советует  и во время войны повторять испытанный лозунг  «долой самодержавие».
надо признать, что формальная логика была на стороне П. Н. Милюкова, не Струве. Сам  Струве не решился договорить  свою мысль до конца и во имя войны с  японцами рекомендовать прекращение войны с  Самодержавием. Он  писал  в  том  же номере, что «'Плеве для России опасней, чем  японцы».
Судьба правительства и судьба страны не всегда тесно связаны; это может  бы и  правильно. Но это может  быть только при непременном  условии, что в  военных  несчастьях  обнаруживалась бы негодность только правительства, а не самой страны, не народа, не культурного общества. Крымская война, которая считается образцом  счастливой для побежденных  войны, показала негодность старой административной машины России, но зато обнаружила н тот высокий народный дух, о котором  свидетельствовали Севастопольские рассказы Толстого. Народ, который равнодушно и даже радостно принимал бы поражения от внешнего врага, не хотел  бы из  политических  соображений против  него защищаться, был  бы деспотизма достоин; деспотизм  был  бы нужен и полезен  ему, чтобы его от  самого себя охранить.
Если поражение, полученное от Японии, привело к  благу России, то потому, что пораженцем  был  не народ, а только большинство интеллигентского русского общества. За то оно в  своем  пораженчестве зашло очень далеко. У меня в  памяти застряло воспоминание. Я был  у М. Горького в  день  начала войны с  Японией. Я сообщил  ему весть о ночном  нападении на наши суда. Он  пришел  в  буйный восторг: война! Он  радоваться этой войне, не потому, что ожидал  нашей победы; напротив, он  не сомневался, что это начало Революции, полной анархии в  государстве. «Вы увидите, говорил  он: «будут взрывать фабрики, железные дороги, жечь леса и помещиков и т. д.» Так  смотрел  на предстоящий нам  воѳнный разгром  один  из  тогдашних  властителей дум  нашей радикальной общественности. За то настоящий народ  смотрел  совершенно иначе. Он  войны не понимал  и, конечно, ее не хотел; но и нашим  неудачам  не радовался; он  не видел  в  них  поражения только правительства. Он  с нетерпением  ждал  наших  побед  и наши политические вожди опасались, что победы могут  его развратить, примирить с  нашей властью. Я помню свои встречи с  крестьянами н откровенные разговоры с  ними; они не понимали, зачем  мы воюем  за «арендованную землю»; но за то хорошо чувствовали, что «наших  бьют», оскорблялись н огорчались нашим  неудачам; злорадствующих  слов  при них  никто произнести не решился бы. Они не оправдали предсказания Горького; не начали жечь  фабрик  и взрывать железные дороги.
Так  «Освободительное Движение» закончило деформацию русского либерализма. Бисмарк  говаривал, что ничто так  не развращает  политических партий, как  долговременное нахождение в  оппозиции. Ведь в  конституционных странах  даже краткое пребывание во власти многому учит; а возможность к  ней снова вернуться удерживает Оппозицию от слишком односторонней критики и слишком  легкомысленных  обещаний.
В  России либеральное течение казалось обреченным  быть вечною и безнадежною оппозицией. Либерализм  стал  по существу оппозиционною категорией.
Даже в  эпоху либеральных  реформ, как  в  шестидесятые годы, либералы не переставали вызывать подозрение власти. В  нашей истории они проскакивали временным  метеором  и часто в  замаскированном  виде.

Это издавна развращало идеологию либеральной общественности; отчуждало ее от  власти, заставляло в  ней видеть природного врага и, как  последствие этого, приучало к  систематическому осуждению всех  начинаний исходивших  от  власти, к  предъявлению к  ней требований заведомо неисполнимых. Русский либерализм  давно этим  страдал, как  профессиональной болезнью. Но «Освободительное движение» все эти свойства либерализма усилило и обострило. Борьба, направленная на свержение Самодержавия какой угодно ценой в  союзе с какими угодно союзниками оказалась такой развращающей школой, что либерализм  вышел  из  нее неузнаваемым.
Это имело роковые последствия для результатов  победы над  Самодержавием. Среди передового русского общества было много честных  и хороших  людей; было много знаний, талантов, энергии и бескорыстия. Но в  нем  не было ни уменья поддержать власть на хорошем  пути, ни способности самому управлять государством. Этого не  могли делать партии, которые заключили союз с Ахеронтом  и уступали во всем  антигосударственным  силам;  и партии, для которых  вся всякое соглашение с  властью казалось  изменой.
Они не могли стать правительством  при Монархии; этого не позволяло их  отношение к  Ахеронту. А когда, как  в  1917 году их  привел  к  власти сам  Ахеронт, он  их  тотчас  и смел.

они могли привести к  Революции, но либеральной власти создать не могли.

И что хуже, они этого не понимали; не понимали, насколько им  самим  нужно соглашение с  властью для защиты себя от  своих  новых  друзей и союзников. Они не понимали, что та максимальная программа, с  которой они свергали Самодержавие, не может  в  случае победы стать программой правительства. Они еще не научились тому, что даже партийное правительство принуждено к  компромиссу с  побежденным  им  меньшинством, что программа партийного правительства не должна быть непременно программою партии. Опыт  научил  этому на Западе. А у нас  еще наивно считали, что выборы по 4-хвостке выражают  всегда настоящую волю народа, и что всякая партия, пришедшая к  власти, должна считать свою программу для себя обязательной.
Так  самые последние годы Монархии стали поучительны и драматичны; они напоминают  двух  непримиримых врагов, которые схватились  на краю обрыва, в  который свалятся вместе. Но до 1905 г. Россия была полна оптимизма. Самодержавие проигрывало тогда неправое и безнадежное дело. Как  у всех  обреченных  режимов  все оборачивалось  против  него. Его губили не только враги, не только безрассудные льстецы и поклонники, которые больше всех  в  гибели его виноваты. Его помимо воли губили и те разумные люди, которые указывали ему верные пути для спасения. Ибо если такие советы отвергнуты или  не доведены до конца, то они наносят  режиму удар. И людей, которые не могли спасти режима потому, что их  не послушали, обвиняют  тогда в  том, что они его погубили. Все это мы увидели в  последние года Самодержавия.

Первым  человеком  у власти, который понимал, в  какой тупик  заводят  Самодержавие его слепые сторонники, который сделал  попытку вернуть  Самодержавие к  его историческому долгу перед  Россией, но вместо успеха ускорил  развязку, был  С. Ю. Витте.

Витте был  одной из  самых  замечательных  фигур  последнего времени; ее можно назвать и трагической. Даже его враги признавали его исключительные государственные дарования. О нем  вспоминали  тогда, когда ждали чуда; его одного считали на это способным.